Обращение к сайту «История Росатома» подразумевает согласие с правилами использования материалов сайта.
Пожалуйста, ознакомьтесь с приведёнными правилами до начала работы

Новая версия сайта «История Росатома» работает в тестовом режиме.
Если вы нашли опечатку или ошибку, пожалуйста, сообщите об этом через форму обратной связи

Участники проекта /

Дмитриева Владилена Семеновна

Выпуск­ница МИФИ. Рабо­тала в ФЭИ с 1947 года до выхода на пен­сию в 1988 году. Млад­ший науч­ный сотруд­ник, программист. Пер­вая рас­чет­чица реак­тора пер­вой в мире атом­ной элек­тро­станции. Награж­дена имен­ными часами от мини­стра сред­него маши­но­стро­е­ния Е. П. Слав­ского.
Дмитриева Владилена Семеновна

Пра­де­душка у меня был худож­ни­ком на фаб­рике в Ива­нове, от него художе­ствен­ная жилка пере­да­лась нам. Один брат архи­тек­тор, дру­гой — худож­ник. Сын, дочка, внучки — все закон­чили художе­ствен­ную школу с отли­чием. Я тоже хотела учиться, думала пойти в мед­ин­сти­тут, стать вра­чом, но роди­тели ска­зали: «Нет, Владя, пой­дешь рабо­тать, нам еще Борю под­нимать», — это мой сред­ний брат, он потом стал архи­тек­то­ром и целый район в Киеве, на Обо­лони, построил. Там даже доска висит: «Гуд­ков Борис Семе­но­вич, архи­тек­тор». Ее бан­де­ровцы заляпали гря­зью, не сорвали, а про­сто заляпали. А еще он построил на Обо­лони Свято-Покров­ский храм, очень кра­си­вый.

В общем, только закон­чила десять клас­сов в Мало­я­ро­славце, отгу­ляла три дня, папа и гово­рит: иди рабо­тать. Он рабо­тал воспи­та­те­лем в коло­нии для мало­лет­них пре­ступ­ни­ков. Они делали обнин­ские «ТВК», радиопри­ем­ники. До войны у нас тут была знаме­ни­тая дет­ская коло­ния «Бод­рая жизнь» имени Шац­кого, слышали про такую? Потом, когда появился объект, папа перешел на объект. Я еще учи­лась в деся­том классе, потом сда­вала экза­мены, а отец, ока­зы­ва­ется, устра­и­вал меня на работу, оформ­лял допуск. И 27-го июня 1947 года я при­шла на работу в «Лабо­ра­то­рию «В».

Взяли меня лабо­ран­том в котель­ную. Там стоял огром­ный котел, заклю­чен­ные топили этот котел углем, а тепло шло на обогрев домов. Я сидела на вто­ром этаже. Когда вода в котле убы­вала, раз­да­вался страш­ный свист на все зда­ние. Я каж­дый раз вздраги­вала — надо было добав­лять воду, но это была обя­зан­ность не моя, а кого-то другого. Я печа­тала на машинке и про­ве­ряла жест­кость воды. Началь­ни­ком у меня был Пере­лы­гин, бывший милици­о­нер. Он сильно хро­мал: что-то у него с ногой было. И с голо­вой тоже… Ну, это неважно.

Рабо­тали допоздна, тогда было при­нято рабо­тать по ночам. Домой я воз­враща­лась поздно. Надо было спу­ститься в овраг, в кромеш­ную тем­ноту, и перейти речку Репинку. Наш дом стоял за Репин­кой, кото­рая в этом месте выгля­дела как ручеек. Склон берего­вой тогда был пологий (у меня даже фотография есть: я с гри­бами стою на лесенке). И был небольшой мостик, сде­лан­ный началь­ни­ком под­соб­ного хозяйства Бон­да­ре­вым; его так и назы­вали — «мостик Бон­да­рева».

В окрест­но­стях было много рас­кон­во­и­ро­ван­ных, поэтому ходить было страшно. Как раз в 47-ом при­везли ссыль­ных бан­де­ровцев с семьями. Гла­ва­рей отпра­вили за колю­чую про­во­локу в лагерь, а осталь­ных посе­лили в бывшей школе имени Шац­кого, и они могли сво­бодно пере­двигаться. Многие жили в нату­раль­ных вой­лоч­ных юртах. Как-то при­шли к маме и попро­сили тяпку — сажать кар­тошку. (А кар­тошку сажали там, где сей­час кино­те­атр «Мир». И тоже есть фотография: мы с папой сажаем кар­тошку). Соседка гово­рит маме: «Не давай им тяпку, Зина­ида Григо­рьевна, не вер­нут». Но мама ее не послуша­лась, и через две недели ссыль­ные вер­нули тяпку такой нато­чен­ной, какой она сроду не была. Сразу видно — в хозяйствен­ных руках побы­вала.

Одна­жды ночью, часа в два, посту­чали в окошко. Мама выгля­нула — а там сол­дат. Гово­рит, что Пере­лы­гин вызы­вает меня на работу, срочно. И пошла я пеш­ком с сол­да­ти­ком на работу. При­хо­дим. Сидит Пере­лы­гин Алек­сей Ива­но­вич, извле­кает из кармана ключи от сейфа, кла­дет на стол и гово­рит: «Достань-ка мне из сейфа такую-то бумажку». Я взяла ключи, открыла сейф, достала бумагу, положила перед началь­ни­ком и спраши­ваю: «А дальше что?» — «Дальше ничего, — отве­чает Пере­лы­гин. — Можешь идти домой».

Вот такой у меня был пер­вый началь­ник.

По суб­бо­там мы ходили на танцы. Где сей­час тен­нис­ный корт — там танцплощадка была. Под пате­фон­чик танце­вали до часу, а то и до двух часов ночи. Никто нас не оста­нав­ли­вал, пока не возму­тился Вла­ди­мир Нико­ла­е­вич Гла­за­нов. Он рядом жил, и ему эта музыка по ночам надо­ела.

Про Гла­за­нова я потом подробно рас­скажу, а тут, зна­чит, такая исто­рия. Два часа ночи. Я воз­вращаюсь с танцев, спус­каюсь по лесенке, где под­вес­ной мост. Обычно меня про­вожал кто-нибудь из ребят, но в тот раз я почему-то шла одна. Спу­сти­лась вниз. Вдруг мне фона­рик в лицо — стоит муж­чина. Что бы вы на моем месте сде­лали? Наверх бежать — не успею. Оста­лось только идти прямо на него. Он про­пус­кает меня, идет сле­дом, освещает мне путь. Пере­шли мостик, под­ня­лись наверх — на Шац­кого. Там стоит вто­рой муж­чина с фона­рем. Пер­вый ему гово­рит: «Не трогай — своя». Ну, это бан­де­ровцы были. Кого они там ждали, кого ловили — не знаю. Не тро­нули, и слава Богу.

Вес­ной 48-ого года вдруг посреди ночи нача­лась пальба на Шац­кого, прямо за ручейком. Потом узнали, что рас­кон­во­и­ро­ван­ные бан­де­ровцы решили орга­ни­зо­вать побег тем, кто сидел на зоне. Такая страш­ная была стрельба, вроде даже из пулеме­тов. И на сле­дующий день — ни одного бан­де­ровца, всех собрали и куда-то вывезли. А того, кото­рый мне в лицо фона­ри­ком све­тил, я недавно видела. Вер­нулся в Обнинск и тут живет. Не скажу где, а то сей­час опять обостре­ние, нач­нут ворошить. А чего ворошить: чело­веку под девя­но­сто, при­е­хал дожи­вать жизнь.

В декабре 47-го года меня вызвали в отдел кад­ров. Началь­ник Михуш­кин гово­рит мне: «Ты про­ве­дена не лабо­ран­том, а буфет­чицей». Как раз открылась сто­ло­вая — там, где сей­час дере­вян­ный угло­вой дом на улице Ленина. На пер­вом этаже была сто­ло­вая, а в край­нем подъезде сидел началь­ник объекта гене­рал Буя­нов. А при сто­ло­вой буфет — нату­раль­ный немец­кий буфет из рез­ного дерева. И Михуш­кин мне гово­рит: «Или иди рабо­тать буфет­чицей, или уволь­няйся». Ну, что делать, пошла я буфет­чицей — 500 руб­лей в месяц зарплата. Про­да­вала водку, конфеты, пече­нье — больше у меня ничего не было.

Как-то раз забо­лела про­давщица из хлеб­ного мага­зина. Фами­лия ее была Юрист. Она к нам при­е­хала в кир­зо­вых сапогах, в телогре­ечке, но очень быстро раз­доб­рела, обза­ве­лась тряп­ками, золо­тиш­ком, и все гадали: как так, чело­век хле­бом торгует, откуда это все? И вот, она забо­лела, а мне гово­рят: иди на под­мену, будешь отпус­кать хлеб. Я и пошла. Утром с восьми часов там уже оче­редь, кар­точки к тому времени отме­нили — это 47-й год. При­во­зили хлеб из Мало­я­ро­славца, из Боров­ска; на Шац­ком тоже была своя хле­бопе­карня — сей­час ДОСААФ на этом месте. Хлеб при­во­зили горя­чий, а буханки двух­ки­лограммо­вые, большие.

Три дня я торго­вала хле­бом. Через три дня вер­ну­лась Юрист, пошла я в бухгал­те­рию сда­вать деньги. Мне гово­рят: «С тебя на пять­сот руб­лей меньше, заби­рай эти пять­сот руб­лей». А я, как гово­рится, не будучи ква­лифици­ро­ван­ным жули­ком, торго­вала честно и никого не обма­ны­вала. Куда, говорю, мне девать эти деньги? «Куда хочешь, — отве­чают, — только никому не рас­ска­зы­вай». Там на усушку дава­лась скидка: хлеб, когда осты­вает, теряет в весе. А кто докажет, что я про­да­вала не горя­чий? Так вот, думаю, откуда у Юри­ста деньги!

При­шла домой, денежки свои спря­тала. Выхожу на работу в свой буфет — а у меня ни пече­нья, ни конфет, ни водки. Пусто! В сто­ло­вой был такой Семен, повар. Мне женщины потом гово­рили, что видели его в поселке, он раз­да­вал детям конфеты, а из кармана водка тор­чала. После он украл рулон ткани в мага­зине, в том же зда­нии, где была сто­ло­вая; его поймали и про­сто выгнали, без суда и след­ствия. А тут я пошла в отдел кад­ров: так вот и так, у меня украли товара на 500 руб­лей. А мне гово­рят: «Ничего не знаем, никому не говори — у нас же вокруг сплош­ная сек­рет­ность, нельзя под­нимать шум». В общем, достала я свои пять­сот руб­лей, неча­янно при­ле­тевшие на усушке, и отдала.

В апреле месяце в сто­ло­вую при­шел Алек­сандр Ильич Лейпун­ский. Под­хо­дит ко мне и спраши­вает: «Сколько вам лет?». Я говорю: «Восем­на­дцать». — «А что закон­чили?» — «Деся­ти­летку». — «А матема­тика?» — «Мой любимый пред­мет». В школе у меня все­гда было «отлично» по матема­тике, я пер­вой решала все задачи.

Лейпун­ский ушел, а на сле­дующий день при­слал Саб­со­вича. Был такой Лео­нид Лео­ни­до­вич Саб­со­вич — серьез­ный, взрос­лый, 27-ми лет, кан­ди­дат матема­ти­че­ских наук. Саб­со­вич стал меня гонять по матема­тике. Потом при­нес учеб­ник, сбор­ник задач, я решала с ним задачи и тео­ремы. И меня тут же пере­вели в глав­ный корпус лабо­ран­том, рас­чет­чицей тео­ргруппы.

Уса­чева еще не было, Зарец­кого не было. Юрий Алек­сан­дро­вич Крут­ков в сосед­ней ком­нате сидел — я в про­ход­ной, а Крут­ков в сле­дующей. Он очень любил, когда шел обе­дать, мне конфетку на стол класть, при­чем молча. Мы никогда с ним не разго­ва­ри­вали, он у меня ничего не спраши­вал, молча клал конфетку — и про­хо­дил. Он был про­фес­сор, препо­да­ва­тель Ленинград­ского уни­вер­си­тета, отси­дел десять лет. И та же при­вычка, как у Лейпун­ского Алек­сандра Ильича: только вый­дет из две­рей, сразу руки вот так за спину. И Лейпун­ский, и Крут­ков ходили в сол­дат­ских ботин­ках, и я все думала (тогда не гово­рили об этом, но думать ведь не запре­тишь), сидела и думала — как же так, почему, за что Крут­ков сидел?! Уже потом узнала: в 32-м году он был в Герма­нии, ока­зы­ва­ется. А раз был за гра­ницей, как Гла­за­нов, как Лейпун­ский, — ну, тогда все понятно.

Пока я рабо­тала буфет­чицей, научи­лась скла­ды­вать и вычи­тать на сче­тах. При­шла в тео­ргруппу, а там ничего нет — ни арифмо­мет­ров, ничего. Я стол­би­ком счи­тала, умножала, делила, а вычи­тала и скла­ды­вала на сче­тах.

В 48-ом Борис Шеме­тенко повел меня на уско­ри­тель. Сорвал гвоз­дику (тогда еще можно было, а потом мы полу­чали выго­вор за порчу зеле­ных насаж­де­ний), в жид­кий азот ее оку­нул и гово­рит: смотри, какой фокус — оку­нул и раз­бил. Гвоз­дика замерзла в жид­ком азоте, стала стек­лян­ная, а Шеме­тенко мах­нул и раз­бил ее — прямо как в сказке. Потом, уже в сен­тябре, при­е­хал Лев Нико­ла­е­вич Уса­чев, будущий лау­реат Ленин­ской премии. А в 49-м при­шли Алеша Рома­но­вич и Люда Бон­да­ренко, его жена. И Зарец­кий при­шел, и обра­зо­ва­лась тео­ргруппа.

Рома­но­вич, Зарец­кий, Уса­чев, Саб­со­вич, я — пять чело­век.

Я сидела у двери, счи­тала. При­хо­дил Лейпун­ский, спраши­вал: «Ну, сколько там полу­чи­лось?» Я отве­чаю: 0.99 и так далее, 7 зна­ков после запя­той. Он так сме­ялся, счаст­ли­вый. При­хо­дил Бло­хинцев, садился за сто­лик у окна. Почему-то только Бло­хинцев садился за стол, а Лейпун­ский — напро­тив него, и они обсуж­дали все вопросы при мне, хотя я мало что понимала. Ни разу не слышала слова «реак­тор» — гово­рили «котел», и мне пред­став­лялся тот котел в котель­ной, кото­рый начи­нал сви­стеть без воды.

Сна­чала рабо­тали на пер­вом этаже. Потом, в 49-ом году, нас пере­вели на вто­рой этаж. В 51-ом при­е­хали рас­чет­чицы-дев­чонки. А потом нам Цыпин устроил «сюрприз», это было в 1949 году. Я могу это сей­час гово­рить?.. Навер­ное, уже можно. Вот смот­рите. Уса­чев — альпи­нист. Рома­но­вич — альпи­нист. Зарец­кий — гор­ный турист. Ну, Саб­со­вич — он никто, моск­вич, и всё. Короче, выхо­дим на работу — ноги ват­ные. С каж­дым днем… Потом, когда я облу­ча­лась, поняла, что это такое. При­хо­дим на работу и спим. Мы не можем рабо­тать — у нас нет сил. Парни мне гово­рят: «Слушай, мы — альпи­ни­сты, тури­сты, а ты дев­чонка. Сходи в боль­ницу, узнай, что с нами». Никто не дога­дался, что под нами что-то есть. А там Саша Цыпин делал сборку без защиты. Я пошла сда­вать кровь, а у меня гемогло­бин 40. Сорок — это водичка. Вот после этого нас и пере­вели в тео­ре­ти­че­ский тупик. Молча.

У нас ведь очень не любили скан­да­лов. За все годы, что я рабо­таю, из инсти­тута уво­лили только одного чело­века — того самого повара Семена, кото­рый про­во­ро­вался. Даже когда тео­ргруппу разго­няли, и то никого не уво­лили… Одна­жды, когда ремон­ти­ро­вали каби­нет Лейпун­ского, вскрыли полы, а там в балке выдолб­лено отвер­стие, и в нем ртуть. Под сто­лом у Лейпун­ского. Доложили Овеч­кину — пол­ная тишина.

В 1956 году нас пере­вели на пер­вый этаж в помеще­ние, где до этого хра­нили ртуть в трех­лит­ро­вых бан­ках. Кто-то из лабо­ран­тов раз­бил одну из них. Зда­ние ста­рое, пар­кет­ные полы рас­сох­лись, вот такие щели, вся ртуть ушла под пол. Об этом факте никому не было сообщено. В результате все, кто сидел в нашей ком­нате и в ком­на­тах рядом, полу­чили ртут­ное отрав­ле­ние. В боль­нице лежали, выго­няли ртуть. Стали слеп­нуть. Нам стали колоть уколы, чтобы зре­ние вос­ста­но­вить. Потом женщины (не я) напи­сали заяв­ле­ние в ЦК проф­союза. Дирекция пере­хва­тила это письмо. Мар­чук Гурий Ива­но­вич нас вызвал и ска­зал: «Вот вам по две недели отпуска, и если еще пик­нете, всех уво­лим». Это было в 59-ом году. Если бы под­нялся шум, то дирекции пер­вой доста­лось бы по пол­ной. Так что мусор из избы выно­сить было не при­нято. Во всех смыс­лах.

В общем, я как тара­кан: меня тра­вили-тра­вили, а вытра­вить не смогли.

В 46-ом году в зда­нии, где теперь теле­фон­ная станция, открыли мага­зин. Там было всё: и чер­ная икра в бан­ках (у меня эти банки сохра­ни­лись), и крас­ная икра на раз­вес, и крабы в бан­ках — чего только не было. Еще кар­точки не отме­нили — у всех были кар­точки. Но тут, конечно, снабже­ние было другое: и масло, и всё, что хочешь.

Как только мага­зин открыли, при­шли немец­кие жены, то есть жены немец­ких спе­ци­а­ли­стов. И наши при­шли. А немки по-немецки стали ругаться, что не хотят за рус­скими в оче­реди сто­ять. Их быст­ренько вызвали куда надо и напом­нили, кто кого побе­дил. Но они все равно ста­ра­лись при­хо­дить пер­выми. Когда давали зарплату, в мага­зин можно было не захо­дить: нужно сто­ять пол­тора часа, пока две-три-четыре немец­кие жены не набе­рут про­дук­тов на целый месяц, на всю зарплату. Посто­ишь-посто­ишь за ними, а они всё наби­рают и наби­рают. Обсто­я­тельно, никуда не торопятся. Повер­нешься и уйдешь. Потом воз­враща­ешься, а в мага­зине пусто: всё выбрали.

Гото­вили они сами и пита­лись у себя дома, но по вос­кре­се­ньям, в выход­ной, все до одного семьями ходили в сто­ло­вую — это у них был закон.

Была такая немка — мадам Кюльц. Ей было под пять­де­сят. Высо­кая, худая, кост­ля­вая. И был у нее моло­дой друг, немец, без ног. Он обе ноги поте­рял под Калу­гой. Ему в Герма­нии сде­лали такие про­тезы, что ни за что не дога­да­ешься, что парень без ног. И вот он стоит — руки в брюки, а я вошла в мага­зин. Про­давщицу звали Вален­тина Федо­ровна. И эта мадам Кюльц в авоську (авоськи тогда были, ника­ких паке­тов) наби­рает про­дукты, наби­вает авоськи, а он стоит. Вален­тина Федо­ровна смот­рела-смот­рела и гово­рит: «Ну, что вы муча­е­тесь, да попро­сите сына, пусть он поможет». Как мадам возму­ти­лась, как пошла крыть ее по-немецки! Он — любов­ник, друг, а не сын. Но ему лет два­дцать пять, а ей где-то под пять­де­сят. Для нас, тогдаш­них, это каза­лось чере­с­чур. То есть, попро­сту говоря, сильно не по-люд­ски.

У нас, когда мы на Шац­кого жили, все было свое: куры, утки, гуси, сви­ньи. Папа умел вести хозяйство, мама тоже. Одна­жды к маме посту­ча­лись немки и попро­сили мор­ковь. А папа пре­дупре­ждал маму, чтобы не обща­лась с нем­ками. Нас всех, между про­чим, пер­вое время пре­дупре­ждали. Мама руками раз­во­дит, а они бутылку с под­сол­неч­ным мас­лом ей про­тяги­вают — ну, вроде, давай меняться. Мама вообще в ужас при­шла, дала им мор­кови, а от масла отка­за­лась. Они очень сильно возмуща­лись, что она отка­зы­ва­ется от масла, но мор­ковь взяли.

А 25-го декабря того же 46-го года немцы празд­но­вали Рож­де­ство. При­гла­сили наших сотруд­ни­ков с женами, моих папу с мамой тоже. Испекли какое-то пече­нье — тем­ное, почти не слад­кое, невкус­ное. Потом еще чего-то там, но очень мало, скудно, невкусно, и ника­кого вина, ника­кой водки. Но в чай доли­вали ром. Наши мужики быстро сори­ен­ти­ро­ва­лись и стали дуть чай. Тогда немцы начали пода­вать чай без рома — а может, про­сто наши весь ром уже выдули. Выдули и запели «Из-за ост­рова на стрежень». А немцы мычали мело­дию без слов — слов-то они не знали.

Потом натя­нули про­стыню и стали пока­зы­вать театр теней. Пока­зали лошадь. Ну, лошадь как лошадь. Всу­нули ей в пасть веревку и высу­нули под хво­стом, из-под хво­ста посыпа­лось. Немцы гого­чут, доволь­ные, а наши возмущаются. Мама вер­ну­лась с празд­ника, страшно руга­лась. А они хохо­тали.

Наш гене­рал Буя­нов собрал сотруд­ни­ков и ска­зал: «Давайте вырежем из ваших кар­то­чек мясо и про­чее и покажем нем­цам, как рус­ские отме­чают Новый Год». И устро­или насто­ящий празд­нич­ный стол — с вод­кой, конья­ком, кот­ле­тами, пельме­нями — немцы с непри­вычки все пере­пи­лись.

Потом и они слегка обру­сели, и мы к ним попри­выкли. Все празд­ники отме­чали вме­сте. Док­тор Хайнц Позе пел на празд­ни­ках: «О полье, полье, кто тебья усеял мерт­выми костьями…» И ста­вили спек­такли. Дом культуры тогда еще был дере­вян­ный, одно­этаж­ный. И в нем, начи­ная с 48-го года, под руко­вод­ством Гор­ба­чева Павла Демья­но­вича ста­ви­лись спек­такли по пье­сам Голь­дони, Мольера. Гор­ба­чев был науч­ным сотруд­ни­ком, но ста­вил про­фес­си­о­нально, на уровне. При­во­зили из Москвы насто­ящие теат­раль­ные костюмы, вход­ные билеты про­да­вали по три рубля.

Ну, и тен­нис. Немцы эту культуру при­вили. Даже фаши­сту Кеппелю — все немцы были про­сто нем­цами, а Кеппеля почему-то иначе как фаши­стом не назы­вали — так вот, даже Кеппелю, кото­рый всюду ходил с ракет­кой тен­нис­ной, на Новый год пода­рили эбо­ни­то­вую рас­ческу. Это при том, что череп у него был как ящик и абсо­лютно лысый.

Как нам Гла­за­нов танцы по ночам пере­крыл, я уже рас­ска­зы­вала. Потом он орга­ни­зо­вал в Обнин­ске филиал МИФИ, и мы, кто закон­чил сред­нюю школу или тех­ни­кум, пошли к нему на вечер­ние курсы.

Гла­за­нов был очень веж­ли­вым, только на экза­ме­нах люто­вал. У нас тут вообще никто из начальства голоса не повышал, пока не при­е­хал Шибаев Борис Нико­ла­е­вич. Он был пер­вым началь­ни­ком рас­чет­ной группы. От тео­ре­ти­ков мы уже отошли, это был 51-й год, уже осень 51-го года, и рас­чет­ная группа выгля­дела так: Гуд­кова Вла­ди­лена, Мак­симова Энгель­сина, потом Елена Ива­новна Ляшенко — жена Ляшенко, и Щени­кова Тоня.

И еще такой момент. Начи­нала я с бумажки и счета стол­би­ком. Потом папа пода­рил мне лога­рифми­че­скую линейку. Это уже пол­сча­стья. Потом мне пода­рили арифмо­метр «Феликс». Он, в общем, не очень удоб­ный, но все равно это было сча­стье. А когда немцы уезжали в Герма­нию, пода­рили мне «Три­умфа­тор». Это вели­ко­леп­ная машина — уже не про­сто сча­стье, а насто­ящий три­умф. Потом к «Три­умфа­тору» доба­ви­лась элек­три­че­ская машина «Мер­се­дес». Я ухит­ря­лась счи­тать на двух «каль­ку­ля­то­рах» одно­временно. Пока умножал «Мер­се­дес», успе­вала сосчи­тать на «Три­умфа­торе». Шибаев, началь­ник мой, сидевший в отдель­ном каби­нете — так он при­хо­дил, вста­вал в угол и смот­рел, как я рабо­таю сразу на двух маши­нах.

Потом Гла­за­нов орга­ни­зо­вал инсти­тут, я стала ста­ро­стой курса. А так как дело новое, при­хо­ди­лось много общаться по орга­ни­за­ци­он­ным делам. Мы вече­ром учи­лись, днем рабо­тали, и Вла­ди­мир Нико­ла­е­вич меня в рабо­чее время звал к себе, что-то уточ­нял, давал пору­че­ния. Не так уж часто, но — было. Шиба­еву очень не нра­ви­лось, что я не отпраши­ваюсь. Но я же бук­вально на пять-десять минут ухо­дила. А Елена Ива­новна Ляшенко докла­ды­вала: «Вла­ди­лена вышла — Вла­ди­лена вошла». И он, только войду, вызы­вает меня к себе в каби­нет: «Где вы были?» — Я говорю: «Ходила к Гла­за­нову». — «Почему вы в рабо­чее время на десять минут ушли? Почему вы…» — и начи­нает на меня орать. Бук­вально орал: шея наду­ется — крас­ная, лицо баг­ро­вое. Я стою, как поби­тый заяц. И это дли­лось два года; потом я не выдержала и пере­дала свои обя­зан­но­сти Люсе Куз­нецо­вой, она после меня стала ста­ро­стой. Шибаев в этом смысле был уни­кумом: больше никогда ни один началь­ник не повышал на меня голоса.

Учиться и рабо­тать было непро­сто. Серафима Иосифовна Драб­кина, супруга Бло­хинцева, препо­да­вала у нас физику и матема­тику. Я как ста­ро­ста при­но­сила ей тет­радки домой. — «Бед­ные ребята», — гово­рила она. Очень нас жалела. Пред­ставьте сами: рас­чет­чицы с восьми утра до пяти счи­тают, с шести вечера до один­на­дцати инсти­тут, и до часу, а то и до двух ночи — выпол­няют домаш­ние зада­ния.

Потому что учили без дура­ков, жестко. У Гла­за­нова была голу­бая мечта — чтобы люди могли учиться здесь, в Обнин­ске, без отрыва от работы. Чтобы люди могли расти. Он один раз­вер­нул это дело, а когда его не стало, целый отдел орга­ни­зо­вался. А он справ­лялся один.

Гла­за­нов лично при­сут­ство­вал на всех экза­ме­нах — только тогда не при­хо­дил, когда к нему при­езжала жена, она в Москве жила. Мы про­сто моли­лись, чтобы она при­е­хала. Потому что, сто­ило кому-нибудь поше­ле­стеть бумаж­кой на экза­мене, он как коршун набра­сы­вался.

Одна­жды я задержа­лась на работе. Было часов девять вечера. Такое было настро­е­ние — на меня иногда нака­ты­вает — села и слепила из пла­сти­лина розу. У нас же всюду печати ста­вили, пла­сти­лина много — и крас­ного, и зеле­ного, как раз для розы. Стержень — оплетка теле­фон­ная, шипы, бутон, листочки — я говорю, художе­ствен­ная жилка. Одна­жды сде­лала для себя гвоз­дику. И меня сол­дат на про­ход­ной задержи­вает: «Почему вы сорвали цветы?» А я говорю: «Да она же искус­ствен­ная». — «Не может быть». — Ну, я тогда под­несла ему под нос, он стал разгля­ды­вать, трогать, потом взял под козырек и ска­зал: «Изви­ните, това­рищ уче­ная, обо­знался».

Ну, так вот. Слепила розу, иду из глав­ного корпуса, а нав­стречу Гла­за­нов — вече­ром многие, поужи­нав, воз­враща­лись на работу, это в порядке вещей. — «Что тут у вас?» — Я пока­зала. — Он посмот­рел на розу, посмот­рел на меня и гово­рит: «Чудо». — «Хотите, — говорю, — Вла­ди­мир Нико­ла­е­вич, я вам подарю?» — «Да, — гово­рит, — хочу».

Ну, я и пода­рила.

В 1950 году мы ходили в поход на Кри­вское, с нами ходил Гла­за­нов. Он любо­вался каж­дой тра­вин­кой, каж­дым цве­точ­ком. И мне в походе рас­ска­зал о своей нелег­кой судьбе. О том, как боялся, когда в Ленинграде, где он жил, стали про­па­дать соседи. Ночью улицы выми­рали, только машины, в народе про­зван­ные «чер­ными воро­нами», про­езжали по ули­цам. А наутро кто-то из сотруд­ни­ков инсти­тута про­па­дал, не выхо­дил на работу. Гла­за­нов в 31-м, что ли, году был в коман­ди­ровке в Аме­рике, а всех, кто воз­вращался из-за гра­ницы, брали в первую оче­редь. «Так что, — гово­рил он, — я про себя все знал. У меня был такой страх за сына, за жену — я прямо не мог. А когда при­шли аре­сто­вы­вать, все окаме­нело, я уже не боялся. Жену про­сил, чтобы она отрек­лась». А она не отрек­лась, пошла за него в ссылку, успев восьмиме­сяч­ного сына отпра­вить к роди­те­лям.

Гла­за­нов сидел на Солов­ках. После них остался хромым на всю жизнь. Потом его пере­вели в Норильск. Там он изоб­рел новый тип зазем­ле­ния, спе­ци­ально для веч­ной мерз­лоты. Осно­вал лабо­ра­то­рию, ходил рас­кон­во­и­ро­ван­ный. И прямо оттуда, из Норильска, пере­велся к нам. И что инте­ресно: уже в Обнин­ске Гла­за­нов встре­тил на улице Свет­лану Цыпину, жену Саму­ила Цыпина. Он мне рас­ска­зы­вал: «Я смотрю на нее — где-то я эти глаза видел. Это сколько же лет прошло…». А его, когда он был в Аме­рике, роди­тели Светы попро­сили с ней поси­деть. Ей три года было, а роди­тели хотели пойти в кино. И он через столько лет ее уви­дел и узнал по гла­зам.

И все это он рас­ска­зы­вал мне, своей сту­дентке.

Понима­ете, тогда об этом ста­ра­лись не гово­рить, только шепо­том и с самыми близ­кими. Мой род­ной дядя прошел через ГУЛАГ и рас­ска­зы­вал такие вещи, что волосы дыбом. И зэков я видала здесь, в Обнин­ске, и ссыль­ных, и коло­ни­стов самых раз­ных, от воров до бан­ди­тов. То есть тем, что чело­век отси­дел, нас было не уди­вить. Раз поса­дили — зна­чит, что-то такое было. Раз выпу­стили — зна­чит, свое отси­дел. Раз дове­рили рабо­тать в Лабо­ра­то­рии — зна­чит, чело­век заслужи­вает дове­рия. Но гово­рить о таких вещах было не при­нято. Тем более в Обнин­ске. У меня муж, кан­ди­дат наук, рабо­тал заве­дующим горя­чей лабо­ра­то­рией — самой вред­ной, и я его никогда не рас­спраши­вала про работу. Неза­долго до смерти он меня спро­сил: «Почему ты никогда не инте­ре­со­ва­лась, что я делаю?» — Ну, как почему. Никого не спраши­вала — не только мужа, но и всех осталь­ных. Вышел за ворота — и забудь, где ты был и что делал. Так было надо.

Потом мы закон­чили инсти­тут. Нам дали долж­но­сти млад­ших науч­ных сотруд­ни­ков и повы­сили оклады. Для подарка Серафиме Иосифовне Драб­ки­ной я сде­лала гвоз­дики, две белые и одну крас­ную. На даче Моро­зо­вой, где мы фотографи­ро­ва­лись после защиты, я говорю: «Серафима Иосифовна, я хочу вам цве­точки пода­рить». — «Ой, — гово­рит, — Владя, да они у меня засох­нут и завя­нут». — А я их сде­лала из креп­дешина, взяла живую гвоз­дику и все изгибы, все жилки по ней сде­лала. Я говорю: «Да они же искус­ствен­ные, Серафима Иосифовна». — Она взяла, стала рас­смат­ри­вать, охать.

Был бан­кет. Гла­за­нов поса­дил меня справа от себя, а Люсю Куз­нецову слева, потому что сна­чала я была ста­ро­стой, потом — она. И Гла­за­нов мне гово­рит: «Владя, пом­ните вашу розу? Она запы­ли­лась у меня совсем. Что с ней делать?» — Это 57-й год, а розу я пода­рила в 53-м. Я говорю: «Вла­ди­мир Нико­ла­е­вич, поставьте ее под холод­ный-холод­ный душ, она и ожи­вет».

Когда он умер, наш филиал МИФИ думали закры­вать, потому что вдруг выяс­ни­лось, что всем фили­а­лом Гла­за­нов занимался чуть ли не в оди­ночку. Теперь около инсти­тута ИАТЭ есть аллея имени Гла­за­нова. А потом, когда празд­но­вали сто­ле­тие со дня его рож­де­ния, меня позвали в музей, и там были его сын с женой. И они гово­рят: «Мы нашли у него в письмен­ном столе, в коробке, три гвоз­дики и розу из пла­сти­лина. Похоже, что он их очень берег всю жизнь». Я ска­зала, что розу я ему пода­рила, а про три гвоз­дики… «Две белые и одна крас­ная?» — Да, гово­рят. — «Тоже я».