Мы не боялись задавать глупых вопросов
Я в ФЭИ с самого начала работаю — с 1951 года. А летом пятидесятого года мы здесь же проходили преддипломную практику, так что место было знакомое.
На практику, кстати, отправляли так. Сказали: такого-то числа в двенадцать часов дня вам нужно быть в Москве на площади Маяковского, у памятника, там будет стоять машина номер такой-то, вы туда сядете, вас привезут. Мы пришли к памятнику, нас было трое. Нашли машину, сели, ехали часа три: лес, ничего не видно, потом — колючая проволока, потом шлагбаум. Нас встретили, пропуска какие-то разовые дали и отвели в главное здание, в кабинет Александра Ильича Лейпунского.
О Лейпунском мы знали из книг, из учебников, что это крупный ученый, физик, автор опытов по обнаружению нейтрино. Заходим в кабинет, мнемся. Встает из-за стола загорелый дочерна человек, с проседью волосы, в белой тенниске, в белых брючках, белых парусиновых ботиночках. Выходит из-за стола, протягивает руку: «Лейпунский». Протягиваем руки, здороваемся, называем свои фамилии. Не ожидали, что такой человек так вот запросто с нами…
Он коротко ввел нас в курс дела. Институт начал заниматься реакторами на быстрых нейтронах, которые должны решить проблему топливного обеспечения. Физические расчеты сделаны, нужно оценить теплогидравлику и т.д. Нам было поручено провести теплогидравлические расчеты, и мы эти расчеты сделали. И все эти результаты вошли в техническую справку, которую Лейпунский направил в Первое Главное Управление.
Это практика. А осенью пятьдесят первого года я попал сюда уже на работу, и вначале мы занимались гражданским реактором, маленьким, на свинце-висмуте. В 52-м году, когда вышло постановление о подводных лодках, стали заниматься уже тематикой реактора для атомных подводных лодок. Вот с тех пор я первые сорок лет своей работы в ФЭИ занимался этими реакторами.
Поселили нас в общежитии семейного типа: просто квартиры, где жили по пять-шесть человек. Обнинска как города тогда еще не было. Был почтовый ящик 276 (не важно, какие-то номера менялись) — была закрытая зона. Из Москвы два раза в сутки ходил паровозик с вагонами — в четыре часа дня и в четыре утра. Шел он часа четыре. В середине вагона была печка-буржуйка с трубой, которая выходила на крышу; уголь, дрова сами туда кидали, чтоб не замерзнуть.
Дисциплина была суровая: на воскресенье мы уезжали в Москву, а утром в понедельник, в восемь утра, нужно было снять свой жетончик, висевший в шкафчике на проходной. Такая бирка с номером была у каждого, они висели на гвоздиках, надо было снять ее и кинуть в ящик — это значит, что ты пришел на работу. Поезд из Москвы приходил в 7.40 — это из серии «нарочно не придумаешь». И с этого поезда толпа людей — самое интересное, что вместе с табельщицей Марией Кирилловной Чубаровой — рысила на проходную. Надо было успеть до того, как она закроет дверцы шкафчика. Как только закрыла — всё, ты уже опоздал.
В коридорах главного корпуса — никаких фамилий на дверях; ничего, только номер комнаты; и ты мог не знать, кто работает рядом. В чужие помещения нельзя было входить, т.е. каждый входил только в свое помещение и там работал. Комнаты не просто закрывались, они и опечатывались еще. Каждому выдавали печать, мастику или пластилин. Еще каждому давали портфель и тетрадь, в которой можно было вести записи, и каждое утро мы разбирали свои портфели, а в конце рабочего дня сдавали их в первый отдел.
Интересно сейчас для молодых, для компьютерного поколения: у нас главным расчетным инструментом была логарифмическая линейка. Очень удобно, между прочим, кто умеет пользоваться. Да, она высокой точности не дает, поэтому предметом особой зависти у нас был Громов: у всех двадцатипятисантиметровые линейки, а у него — полуметровая, там точность была выше. А Минашин вообще считал на бухгалтерских счетах, там можно было 10 разрядов — высокую точность получить. Потом пошли механические калькуляторы: «Феликс», «Триумфатор». Потом появились электромеханические счетные машины, это уже с электромотором, каретки ходят, стучат... Специальная была должность — лаборант-расчетчик. Им инженеры давали задания, формулы, чтобы посчитать, а они все это вводили, умножали, делили и т.д. Когда дверь к расчетчицам открываешь, там такой грохот: одновременно работают десять-пятнадцать электрических счетных машинок. Ну, а потом уже появились первые электронные машины, которые занимали целый зал, потом целую комнату, потом — размером со стол, потом настольные. А сегодня, чего уж там говорить, планшеты и все такое прочее. Эта эволюция на моих глазах совершалась.
Качественный скачок произошел с приходом Гурия Ивановича Марчука. Потому что Гурий Иванович был профессиональным математиком, очень продуктивным. Он фактически создал численные методы расчета ядерных реакторов, прежде всего — реакторов для ядерных лодок, которые мы создавали. Требования все время росли, и, чтобы понять, будет ли работать реактор, какие будут параметры, нужно было постоянно повышать точность расчетов. Это очень сильно зависело от вычислительных алгоритмов — быстро ли это считается, медленно ли — кроме быстродействия самих машин. Поэтому мы очень тесно сотрудничали. Гурий Иванович заслуженно получил Ленинскую премию за эту работу. К сожалению, сейчас его уже нет.
У Лейпунского были две основные тематики: гражданский реактор на быстрых нейтронах и подводные лодки со свинцом-висмутом. Нужны были надежные средства доставки ядерного оружия. Самолеты уязвимы, ракет тогда таких дальнобойных еще не было, а подводная лодка — скрытная, она могла потихонечку дотопать куда-нибудь и ждать команды, поэтому было большое внимание к нашим работам.
Сначала было три направления, потом осталось два — жидкий металл, свинец-висмут и вода. Направления разделились: водно-водяные реакторы развивались в Курчатовском институте, а со свинцом-висмутом — здесь, в обнинском ФЭИ.
Вначале институты соревновались, как говорится, с переменным успехом: неудачи были на первом этапе и по воде, и по металлу. Металл давал то преимущество, что позволял компактную установку сделать без высокого давления. Поэтому потенциал применения был высокий. Но из-за большой спешки не было необходимой предварительной подготовки ни по изучению свойств, ни по усовершенствованию технологий. На самой первой лодке произошла тяжелая авария, расплавилась активная зона, погибли люди. На воде тоже были аналогичные аварии. Ведь все делалось впервые, в отсутствие необходимых знаний и опыта при очень жестких директивных сроках.
Сегодня лодок на металле нет — все они утилизированы, а есть только с водным теплоносителем. Хотя у металла свои преимущества. На сегодняшний день водоохлаждаемые реакторы решили все свои проблемы, работают надежно, и это большое достижение. Однако потенциальные преимущества жидкого металла признаются, и не исключено, что такие установки будут еще востребованы.
Работа по жидкометаллическим реакторам была организована следующим образом. ФЭИ — это институт научного руководителя: идеология, расчеты, эксперименты по физике, по теплофизике и т.д. Чертежи для изготовления разрабатывали два КБ — в Нижнем Новгороде и в Подольске. Два КБ делали два типа установок. Другими словами, научный руководитель был один, а конструкторов — двое. Причем, что интересно: вначале был один главный конструктор — ОКБ «Гидропресс» в Подольске. Но Подольск одновременно занимался еще и реакторами ВВЭР для гражданской энергетики, а ОКБМ в Нижнем Новгороде (И. И. Африкантов) гражданской тематикой в то время не занимался. Руководство решило специализировать организации: пусть Гидропресс работает над ВВЭРами, а все лодки мы отдаем Африкантову. Хотя первая установка на жидком металле была разработана в Гидропрессе, и там был весь опыт, по распоряжению руководства эти работы были переданы в ОКБ Машиностроения в Нижнем Новгороде. Они начали работать. Гидропресс это обидело, конечно, но они не сложили крылышки, они продолжали работать инициативно и сделали такой проект, от которого военные не смогли отказаться.
В результате работы продолжались в двух ОКБ, и были построены установки двух типов, потому что трудно было на бумаге выбрать, что будет лучше, что хуже. Изготавливались установки на разных заводах: одна — в Горьком, другая — в Подольске. Это была осознанная (наверху) ставка на конкуренцию. Слова такого не было, но понятие было. Денег при этом не жалели — понимали, что именно в конкурентной борьбе может родиться наилучшее решение. И подводные лодки тоже строились на двух разных заводах: в Северодвинске с одной установкой, а в Ленинграде — с другой.
Собственно, у меня полжизни прошло в командировках на эти заводы. Встречались в Нижнем Новгороде с конструкторами, которые мало знали физику, а мы мало знали конструкции, и мы друг друга многому научили. То же самое в Гидропрессе. А потом, когда уже начались испытания лодки, я выходил с моряками в море. В общей сложности, думаю, месяца три под водой провел.
Все были заинтересованы в том, чтобы сделать общее дело как можно лучше: и ученые, и конструкторы, и военные. Военные, знаете, они очень въедливые люди. Иногда задавали такие вопросы, ответить на которые можно было только после определенных научных исследований. То есть в какой-то мере они инициировали и стимулировали исследовательские работы. Физики, желая улучшить конструкцию, подсказывали что-то конструкторам, но в 90% случаев (у нас не было необходимых технических знаний) это шло в корзину, однако 10% они принимали с благодарностью. В свою очередь, были и от них предложения по реактору.
Понятно, что во многом такой стиль производственных взаимоотношений задавался руководителями, в моем случае — конкретно Лейпунским. Это был, безусловно, уникальный человек в том смысле, что не ставил никаких барьеров для общения. Не было никакого там взгляда сверху. Он был доступен: если ты заходил к нему в кабинет, то он смотрел на тебя, а не в бумаги. «В чем дело?». Если вопрос короткий, тут же решал, нет — приходите вечером. (У нас в институте работали не то что до двенадцати часов ночи, но и до двух часов ночи сидели, свет в окнах горел). Дистанции между ним и сотрудниками никакой не было. На совещаниях, когда он их проводил, никогда свое мнение первым не высказывал. У него на совещаниях сидели и старшие лаборанты, иногда даже рабочие, когда там сложный вопрос с изготовлением, — он всех выспрашивал, слушал, а потом уже высказывал свое окончательное мнение. Александр Ильич давал высказаться всем. И создавал такую атмосферу, когда никто не стеснялся, даже если что-то скажет невпопад.
Очень раскрепощено все было — и я понимаю, откуда это. Лейпунский стажировался в лаборатории Резерфорда, это школа Нильса Бора. Ландау там стажировался, многие другие. Кто-то из журналистов спросил Ландау, почему школа Нильса Бора добилась таких выдающихся результатов в физике? Он ответил: «Очень просто. Мы не боялись задавать глупых вопросов». Емкий ответ. То есть, когда люди находятся на пороге знания и незнания, глупых вопросов быть не может, просто нет знаний каких-то. И вот Александр Ильич в своей области создал такую же атмосферу, где никто не боялся задавать любые вопросы, выказать незнание, некомпетентность. Он очень тактичный всегда был… Люди рядом с ним быстро росли.
Что еще интересно — как он работал с литературой. С утра он час сидел в библиотеке. Библиотека тогда выписывала несколько десятков иностранных журналов. Он их все просматривал, хорошо знал немецкий, английский языки. Бегло просматривает, потом дает задание: вот, Юра, посмотрите эту статью, потом мне расскажете. И так каждому давал задание подробней изучить статью, пересказать ее содержание. Видя, что он придает большое значение этому делу, мы тоже стали ходить в библиотеку и старались упредить его, найти что-то новенькое: вот, смотрите, тут интересная статья, Александр Ильич… Он своим примером всех заражал.
Потом, когда работа вошла в стадию создания реальных объектов, промышленных объектов, уже стало не до библиотек. Мотались по конструкторским бюро, по заводам, решали возникающие проблемы… Теперь мы сами создавали такие установки, которые позволяли получать новые знания, — это были новые реакторы на промежуточных нейтронах. Исследование их характеристик давало такие знания, каких за рубежом не было.
Александр Ильич все время говорил: «Давайте, работайте над диссертацией». А когда работать? И я договаривался с секретной частью (с первым отделом). Мне давали тетрадь секретную, которую я в сейфе в комнате запечатывал, на субботу и воскресенье, так как только в эти дни я мог спокойно работать, что-то обобщать. Я себя убеждал так: в году — триста шестьдесят пять дней. Если я одну страничку в день вечером напишу, через год у меня будет уже диссертация. И поначалу чуть ли не заставлял себя, потом втянулся. И кандидатская, а потом и докторская были написаны в свободное от основной работы время. Не только у меня — так защищалось все мое поколение, загруженное работой над созданием реальных промышленных ядерных установок.
Мы все, кто работал с Александром Ильичом, понимали, что диссертация — это дело не главное.
У него не было мощных административных рычагов, чтобы что-то там продвигать — и людей, и дело; но у него был огромный моральный авторитет, научный авторитет. Достаточно было его телефонного звонка куда-то, одной просьбы, — и она, как правило, выполнялась.
Помню, через год или два посылает он меня в командировку в Питер к профессору, по-моему, Герасимову — специалисту по коррозии. Я говорю: «Александр Ильич, я же в коррозии не понимаю — я физик». — «Разберетесь, физика — в основе всех наук». Действительно, со временем мы стали шире вникать в смежные области, потому что все связано, в том числе и физика с химией. И если я приезжал от Лейпунского — открывались все двери, все шли навстречу, всё рассказывали, а потом мы отчитывались Александру Ильичу о том, что узнали в командировках.
По субботам и воскресеньям он совершал длинные пешеходные прогулки вдоль берега Протвы, нашей речки. Иногда и мы увязывались за ним. Он быстро, бодро шагал, и по ходу дела там тоже много вопросов обсуждалось.
Из других крупных ученых — хотя, правду сказать, я не с таким уж большим количеством выдающихся академиков сталкивался — мне, конечно, очень импонировал Анатолий Петрович Александров. Он занимал высокие посты и в то же время был очень прост в общении: здоровался за руку, вникал в детали, участвовал в обсуждениях на всех уровнях. Конечно, это драма всей его жизни, что он Чернобыль пропустил, взял всю ответственность на себя. Потому что не скажи он фразу, которую ему приписывают, что РБМК настолько безопасны, что их можно хоть на Красной площади ставить, — может быть, их и не стали бы строить. Это, конечно, сократило его жизнь.
Мне кажется, что Александров все-таки разбирался в технике лучше, чем Курчатов. Курчатов был прекрасным организатором. Когда шли работы над бомбой и что-то там не получалось, Курчатов говорил: «Надо пригласить Анатолия Петровича — он знает много ненужных вещей, но здесь они могут пригодиться». Так оно действительно и было. Я с ним очень много общался и всегда поражался диапазону его интеллекта.
Одно время у нас в городе жил Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский. Я был на одном его семинаре — ну, «Зубр», как его назвали в «Новом Мире», по-другому не скажешь! У Ресовского, говорят, часто гостил Солженицын, но я его не встречал.
Вообще говоря, вот эта свободная атмосфера, которую создавал Лейпунский для научной деятельности, — она, конечно, не могла не выплескиваться в общественную и даже в частную жизнь нашего маленького городка. Как потом говорили, «вся зараза от теоретиков». И верно: если у человека мозги умеют абстрактно мыслить, что-то сопоставлять, раскованно анализировать, то это все распространяется не только на узкую научную область, но и на социальные процессы.
Ну, и доанализировались, конечно.
Первая волна послабления пошла после ХХ съезда КПСС. У нас в городе был Дом ученых (он и сейчас есть, а тогда это был Клуб ученых). Туда организаторы привозили многих интересных людей, в том числе вышедших из заключения. Привозили Петра Якира, Алексея Владимировича Снегова. И они рассказывали: как, что, почему. Снегов до ареста был секретарем горкома какого-то уральского города. Потом, когда его освободили, работал в комиссии по реабилитации жертв репрессий.
Желающих попасть в Дом ученых всегда было больше, чем мест, поэтому там чуть ли не до драк доходило за пригласительные билеты. В те времена это было как глоток свежего воздуха.
Помню, приехал к нам Театр на Таганке.
И вот, когда я сидел на этом спектакле и пел Высоцкий, я вообще вжимался в кресло: думал, что после этого выступления всех их арестуют. Иносказательная такая тематика: там было десять, потом один из них исчез, потом еще, аллюзии такие были, и все это — иносказательно о нашей жизни.
А дальше мне вообще посчастливилось: когда спектакль закончился, оказалось, что у организаторов — сбой с автотранспортом, и они искали, кто бы мог отвезти артистов в Москву. Я говорю: у меня есть машина. Взял троих. Впереди жена сидела, а сзади — Высоцкий, Золотухин и Нина Шацкая. Слушал их разговоры, сам немного с ними переговаривался. Высоцкий спросил, сколько мне лет, даже польстил — мол, хорошо сохранились. Я довез их прямо до Театра на Таганке. Высоцкий спросил: «А вы бывали у нас?». Я говорю: «Нет». Но это ж мечта была — туда попасть невозможно было, с ночи очередь занимали! «Хотите?» — «Конечно!». Высоцкий пошел в кассу, из брони нам два билета достал, и мы с женой «Антимиры» смотрели уже там, на Таганке.
Председателем Совета Дома ученых был Валерий Павлинчук, физик-теоретик. Он был секретарем партбюро теоретического отдела, очень активным: собирал сборники «Физики шутят», организовывал первые КВНы, при этом страдал почечной недостаточностью — то есть, по сути, был болен неизлечимо. И вот кто-то из теоретического отдела настучал в горком партии, что Павлинчук раздает самиздатовские материалы. Завели персональное дело, исключили из партии, уволили с работы. От этих всех потрясений Павлинчук довольно быстро умер. Я пошел на его похороны, а похороны вылились в демонстрацию — огромное количество людей пришло. Дошел до конца, до кладбища. А потом мне звонят из горкома партии и говорят: «Георгий Ильич, зайдите, с вами побеседовать хотят».
Дело в том, что я был членом горкома партии. Прихожу — там комиссия сидит. «А вы знаете, что оказались в одном ряду с антисоветчиками, потому что там венок был от семьи генерала Григоренко?» — «Нет, не знал, я пришел, потому что лично знал покойного — хороший человек был». И мне за потерю политической бдительности по полной катушке закатали строгий выговор с предупреждением об исключении.
Потом, когда я разводился с первой женой, влепили второй.
Вы понимаете, у директоров крупных предприятий и по десять выговоров — это стандарт, потому что в Советском Союзе работать, не нарушая каких-то правил, вообще было невозможно. Выговор потом снимут, но зато план перевыполнил, что-то еще там сделал хорошее. А вот когда у низовых сотрудников выговор — это уже тяжело: значит, тебе закрыта дорога.
Я примерно тогда же защитил докторскую диссертацию, но ее должен был утверждать ВАК, как положено. Тут приходит письмо из Калужского обкома партии, что в связи с поведением товарища Тошинского просьба отложить утверждение. И я ждал три года, пока там что-то переменилось, и с меня сняли выговор. Был такой эпизод, да.
Я хорошо знал Дмитрия Ивановича Блохинцева, и он меня знал. Кстати говоря: кроме двух моих торможений, связанных с партийными взысканиями из-за похорон Валеры Павлинчука и развода, у меня было еще одно торможение — в 1953 году. Если помните, было такое дело врачей-вредителей, а у меня отец в Пятигорске был хирургом, очень видным хирургом. На него кто-то накапал, что он ставит эксперименты на людях. Отец брал на операции больных, которых мог бы не брать, они были обречены, а он из них половину от смерти вытаскивал; но у него, соответственно, выходил большой показатель смертности. Местный патологоанатом написал в органы, и отца стали тягать, отстранили от работы, какое-то уголовное дело завели — и на этот период (у нас же все связано) меня отстранили от секретной работы.
А потом Сталин умер. Практически сразу после его смерти (МВД руководил уже Берия) признали, что дело врачей — это фальсификация, и меня быстро восстановили. А пока это все длилось, перевели в другой отдел, который занимался не лодками, а открытой тематикой.
Мы как-то катались с Дмитрием Ивановичем Блохинцевым на лыжах. Я говорю: что делать, на меня санкции наложили. А он: «Молчите, какие там санкции, ждите». Он понимал все.
В общем, жизненную школу я, да не только я, все мое поколение — прошло суровую. Но я не в обиде на систему. А сейчас невольно сравниваешь прежние времена и нынешние и думаешь: что лучше? Если говорить про материальное благосостояние, тогда на сберкнижках было много денег, но купить ничего нельзя было, сейчас купить можно все — денег не хватает, если ты не частник.
Я в течение пяти или семи лет был заместителем секретаря парткома института по научно-производственным вопросам. Если отделить идеологические вопросы — идеология, понятно, это политизированная вещь, — мы выносили на заседания парткома все научные взаимоотношения, результативность и так далее… Предлагали кого-то наказать, кого-то поощрить, где-то людей переставить. Я считаю, это полезная и результативная работа. Это, по сути, был дополнительный контроль со стороны научной общественности. Как правило, тогда ведущие ученые были членами партии, поэтому коллективное мнение, которое формировалось, было мнением не абстрактной партии, а мнением ученых, которые являлись членами партии. Если намечались какие-то планы — они проверялись потом, контролировались. И от этого дело выигрывало. Поскольку в Конституции было записано, что партия — руководящая и направляющая сила, то решения партийного комитета были более весомыми и действенными, чем решения Ученого совета. А когда все закончилось — партии нет, наверху чисто административный аппарат — голос ученых стал еле слышен.
Еще я думал о деле, которому посвятил жизнь, — о лодках. Так сложилось, что мы с неподготовленной научной базой вышли в промышленное производство — ну, вот и нарвались. Дальше Александров, чей авторитет был непререкаем, сказал: жидкометаллические лодки не нужны, если в лодку влезает водяная установка. И с тех пор маленькие лодки перестали строить, а стали строить большие, чтобы «вода» влезала. И в целом характеристики лодки получались хуже, чем могли бы быть. Это мое мнение.
Потому что лодки семьсот пятого проекта, построенные нами, на наших реакторах, — они были и остаются лучшими в мире. Это не мое пристрастное мнение, это мнение американских специалистов. Мы можем себя только поздравить, пишут они, что этих лодок сейчас нет, потому что они представляли реальную угрозу для Соединенных Штатов. Потому что нигде, кроме Советского Союза, они не могли быть построены, и нигде, кроме Советского Союза, не могут быть воспроизведены.
С одной стороны, это грустно. А с другой…
По направлению свинцово-висмутовых реакторов я отношу себя к наследникам по прямой от Александра Ильича Лейпунского. И то, что сейчас эта технология конвертируется в технологию для гражданской ядерной установки (я имею в виду реактор СВБР-100), меня лично очень радует. Потому что, выходит, не зря Александр Ильич отдал значительную часть своей жизни этому направлению.
Да и мы, получается, не зря потрудились.