Под сенью Средмаша
Представлял меня Славскому академик Всеволод Маврикиевич Клечковский. Дело было на Ордынке, в кабинете министра. В столь высоких кабинетах мне до того бывать не приходилось, поэтому я отчасти робел. Ефим Павлович взглянул на мою обувь, внимательно оглядел снизу вверх, сверху вниз, потом поворачивается к Клечковскому и спрашивает: «Откуда вы такого?..»
Глаз у него был наметанный. На средмашевца я тогда не тянул, они по-другому одевались. Возможно, я показался ему обыкновенным «лапотником». Ну, Всеволод Маврикиевич объяснил министру, кто я такой и откуда. Сам Клечковский в то время заведовал кафедрой агрохимии Тимирязевской академии, причем сразу после Прянишникова, его непосредственный ученик. А я был скромным кандидатом наук, заместителем директора по научной работе Владимирской сельскохозяйственной опытной станции. Занимался, в частности, луговодством, изучал, сколько фосфора потребляют растения, — тогда эта проблема остро стояла. И мы у себя на станции апробировали метод меченых атомов. Для этого надо было получить радиоактивный фосфор и пересчетку, то есть прибор, который фиксирует радиацию. В результате вышли на Клечковского: Тимирязевская академия производила эти счетчики в своей мастерской. До сих пор помню, что Всеволод Маврикиевич выделил нам пересчетку за номером шесть.
На Урале, в связи с загрязнением района «сороковки», Минсредмаш собирался ставить свою опытную комплексную станцию. Предполагалось, что весь объем работ по влиянию загрязнений возглавит Тимофеев-Ресовский. Он же придумал первое название станции — «биогеоценологическая». Когда об этом доложили Славскому, тот взмолился: «Послушайте, давайте назовем станцию «сельскохозяйственной». Клечковский возразил: «Там же не только сельское хозяйство, но и леса будут загрязненные». Славский согласился: «Хорошо, назовем "сельского и лесного хозяйства"». — «Ефим Павлович, а как же озера, реки…» Славский вспылил: «Да занимайтесь чем угодно, денег дам на все, только назовите без закидонов!». Он, конечно, другое слово употребил, но мы его поняли. Так родилась ОНИС — опытная научно-исследовательская станция — а вместо «биогеоценологического» уклона Тимофеева-Ресовского возобладал «агрономический» подход Клечковского. Кстати, этот подход не исключал экологии, за экологические исследования мы впоследствии были удостоены Государственной премии.
До меня на «Маяке» был Глеб Аркадьевич Середа. Он руководил центральной заводской лабораторией, потом защитил докторскую диссертацию и переехал в Обнинск. Когда «Маяк» возглавил Николай Анатольевич Семенов — умнейший человек, Герой Социалистического Труда, будущий лауреат Ленинской премии — мы с ним договорились, что по понедельникам я буду со станции приезжать на планерки — чтобы войти в курс дела.
Ну, я приезжаю — раз, другой… И слышу такие разговоры, которые даже мне, имеющему допуск по грифу «совершенно секретно», явно лучше не знать, не слышать. Специфические разговоры. И на меня поглядывают: явно сомневаются, можно ли при «колхознике» говорить откровенно.
Между этими инженерами, физиками, строителями, решавшими сложнейшие технологические и действительно абсолютно секретные вопросы, я оказался чем-то вроде «белой вороны». А что такое режим и где твой личный потолок по части секретности, мы тогда нутром чуяли. Я подхожу к Семенову и говорю: «Николай Анатольевич, похоже, что в ряде случаев я здесь лишний. Давайте так: когда дело будет касаться меня, то приглашайте».
На том и порешили. Семенов, по-моему, тоже вздохнул с облегчением.
Впрочем, непосредственным моим начальником считался не Семенов, а Александр Дмитриевич Зверев, легендарный начальник Четвертого Главного управления МСМ. Легендарный в том смысле, что занимал свой пост в министерстве даже дольше, чем Славский, хотя такое трудно представить. Зверев возглавлял аналогичное управление еще при Берии, в Первом Главном управлении, которое предшествовало Минсредмашу — а Четвертым управлением руководил бессменно со дня основания министерства. Александр Дмитриевич умер в своем рабочем кабинете 15 апреля 1986 года — за полторы недели до Чернобыльской катастрофы. Завидная, можно сказать, судьба.
Раз в квартал я обязательно приезжал в Москву на сессию восьмой секции, отвечавшей в Четвертом управлении за сельскохозяйственную тематику. Порядок был такой: провели секцию — обязательно идем к министру с докладом о том, какие вопросы обсуждались. Клечковский докладывал, а я находился при нем как директор станции, поскольку все сельскохозяйственные эксперименты шли через нашу станцию, то есть через меня.
Однажды, когда у Всеволода Маврикиевича случился микроинсульт, сессию доверили провести мне. Первым заместителем Клечковского был Генрих Францевич Хильми, из поволжских немцев, — но он отказался, сославшись на то, что это не его тема. Обсуждали на сессии, в том числе, и такую проблему: из Америки — не знаю уж, по каким каналам — были получены сведения, что тамошние овечки на полигоне погибали без признаков радиационного заражения, а просто наглотавшись оплавленных частиц почвы. У них начиналось что-то типа прободения желудка или кишечного тракта с последующим инфекционным заражением. И мы решили просить министра, чтобы нам для экспериментов доставили с Семипалатинского полигона такие же оплавленные частицы.
Вот вам разница в отношении Славского к академику и к рядовому кандидату. Когда мы приходили с Клечковским, министр был само внимание. Моментально появлялись Александр Иванович Чурин и другие заместители. Всеволод Маврикиевич излагал: «Для решения данной проблемы нам необходимо то-то и то-то…», а Славский по ходу распределял: «Это делаете вы, это — вы…». И так далее. Что меня всегда удивляло — пройдет три месяца, полгода, и он обязательно вспомнит все свои поручения, причем в деталях.
Ефим Павлович с большим уважением относился к Клечковскому, причем не только как к академику. Для него очень многое значило то, что отец Всеволода Маврикиевича занимался музыкальным воспитанием детей Льва Толстого, что будущий академик рос и воспитывался в Хамовниках вместе с молодыми Толстыми. Представьте себе, для бывшего кавалериста-буденновца это очень многое значило.
Но как-то приходим мы без Клечковского, и я говорю: «Ефим Павлович, нам в связи с тем-то и тем-то нужно получить оплавленные частицы с нашего полигона». «Кто это выдумал?» — спрашивает министр. Я робею, но поясняю: «Мы получили вот такие данные… Ученые, в том числе Николай Петрович Дубинин, ставят передо мной вопрос». Славский, глядя в упор, отчеканивает: «Товарищ Корнеев (не по имени-отчеству, а «товарищ Корнеев»!), пошли ты своих ученых, включая Дубинина!..». И сказал, куда их послать. Я отвечаю примерно так: «Ефим Павлович, не могу этого сделать. Во-первых, они по возрасту мне в отцы годятся. А во-вторых, это профессора, Дубинин и вовсе академик, а я всего лишь кандидат сельскохозяйственных наук». Он ухмыльнулся и говорит: «Да я ведь не впрямую имел в виду… Они просто не представляют, что там творится. Наш полигон — как поверхность Луны. И как там взять эту почву или вот эти частицы — они себе не представляют».
На следующий день иду к Клечковскому — он лежал в 6-й клинике Средмаша — пересказываю разговор с министром и суммирую: «В общем, ожидали от Ефима Павловича отеческой заботы, а он проявил материнскую». Клечковский рассмеялся: «Сам придумал?». Я честно признался, что шутка не моя, челябинского производства. Однажды Славский приехал на комбинат и во время обхода потерял шляпу — он же не просто прогуливался, а залезал во все щели — ну, расстроился и обложил всех присутствующих, как умел, а он умел это делать виртуозно. На следующий день вышла комбинатская стенгазета с этой самой шуткой, которая потом не раз повторялась во многих местах после инспекций Славского.
Недели через две, когда Клечковский выздоровел, мы вместе пошли к Ефиму Павловичу с той же просьбой. Возможно, аргументы академика оказались более весомыми. Во всяком случае, Славский тут же позвонил и сказал: «Цирков, сейчас к тебе придет Корнеев. Что попросит — всё ему обеспечь». Полковник Цирков (потом он стал генералом) курировал в министерстве Семипалатинский полигон. Минут через десять я уже был в его кабинете. «Вам подберут все, что нужно, — сказал Цирков. — Сами поедете?» «Нет, — говорю, — зачем сам? У меня Коготков есть, почвовед». — «Скажите ему, чтобы взял с собой канистру спирта. Там сухой закон, за спирт вам сделают все, что угодно». Так и вышло. Коготкову на полигоне чуть ли не роту солдат выделили, которые ради такого случая чуть ли не противогазами землю рыли. Все упаковали, как следует, и на вертолете доставили нам в Челябинск. Вот что такое в Средмаше был спирт. И вот что значило слово Славского.
Из-за того, что я подчинялся непосредственно Звереву, а не Семенову, вообще из-за этой сложной системы двойного и тройного подчинения выходило много недоразумений — иногда комических, но чаще грустных. Например, как-то однажды мы вовремя не выполнили распоряжение Зверева. Тематику надо было представить. Он Семенову сделал нагоняй, а Семенов, естественно, мне вложил и объявил выговор. Я этот выговор перенес на своего заместителя, потому что я ему давал письменное распоряжение, но он не выполнил. А заместитель побежал жаловаться Семенову. Тот вызывает меня и говорит: «Как ты мог объявить выговор человеку, который находится в моей номенклатуре?» Я отвечаю: «Николай Анатольевич, я нахожусь в номенклатуре начальника Главка, но вы все-таки объявили мне выговор. Вам следовало написать на меня генералу, а уж начальник Главка…» Тем более, что в это время я уже был заместителем Клечковского, то есть заместителем восьмой секции. «Ну что, жалуйся на меня генералу». Я говорю: «За кого вы меня принимаете? Если бы мой язык не послушал моей головы и побежал жаловаться на вас генералу, что я должен был бы сделать со своим языком?» — «Не знаю». — «А я вам скажу: я должен был бы его откусить и выплюнуть». — Николай Анатольевич рассмеялся, на том и расстались. Но факт остается фактом: никому из своих научных сотрудников я не имел права объявить выговор. А мне их навешивали со всех сторон. В результате со станции я уходил с одной медалью, шестью простыми и двумя строгими выговорами.
Однажды вызывает меня главный бухгалтер комбината и говорит: «Слушай, ты нарушил инструкцию по премиям. Каждый квартал положено 6 процентов от заработной платы выдавать за хорошую работу. А ты выдаешь только один раз в конце года». Вот такое он нашел нарушение. Я объясняю: «Я работник сельского хозяйства, понимаете? У нас принято, и в моих мозгах это сидит, что только когда урожай убрали, все привели в порядок — только тогда ты можешь получить премию. А если каждый квартал… Ты вспахал, а что там еще вырастет? Никогда не давали». (У меня психология «лапотника», а у них — производственника или бухгалтера). «Вот за то, что ты нарушил утвержденные на комбинате правила, объявим тебе выговор. А твои рассуждения никто не утверждал. И сейчас еще за одну вещь получишь выговор. А лучше давай их объединим, и ты получишь строгий выговор. Строгий, зато один». Что я и получил. Строгий комплексный выговор.
Эта «одна вещь», за которую я еще один выговор схлопотал, оказалась действительно страшной. Обычно мы за год вперед заказывали нужные нам приборы и материалы. И одна из лаборанток, заказывая цепь для быка, спутала «б» и «в», написала «цепь для выка», — потом она оправдывалась, что как раз в то время усиленно учила немецкий язык. А где-то наверху эту опечатку прочитали как «цепь для ВК». И нам вместо цепи для быка пришла цепь для крейсера. Конечно, в нормальном мире такое невозможно, но так как это был Средмаш, никто особо не удивился, и с Дальнего Востока нам на специальном трейлере привезли эту дуру, корабельную цепь. Подняли, разумеется, все бумаги, нашли виновную, а что делать? То ли смеяться, то ли плакать. Потом ее в Архангельск отправили — цепь, а не лаборантку. Вот за эту цепь корабельную, доставленную с Тихого океана на Урал, мне второй выговор и влепили.
После испытаний «кузькиной матери» на Новой Земле собрали на «сороковке» всех причастных к тому людей. Пригласили и меня. Награждал от имени Президиума Александр Дмитриевич Зверев. Навешивает одному Звезду Героя, второму орден Ленина, третьему Ленина, четвертому… Длинный был список. Я сидел, сидел, потом вызывают: «Корнеев». Но я не взрывал, не участвовал, даже не представлял себе этого полигона. Вышел на сцену, генерал преподносит мне медаль, а я говорю: «Александр Дмитриевич, им — это понятно. А мне-то за что?» Он отвечает: «Вы обеспечили для детей "сороковки" молоко с уровнем загрязнения ниже, чем в Бурине». В Бурине, за 40 километров от нас, располагался совхоз, который поставлял молоко в город, в том числе и детское. У них было порядка 25–30 стронциевых единиц в молоке. Мы на двухкюрийном уровне даже после этих выпадений получали молоко 12 стронциевых единиц. У нас на станции было 270 коров, и мы ежедневно целый бойлер молока отправляли на «сороковку». Разработали уникальную технологию очистки. Занимался этим, под моим руководством, простой зоотехник Сироткин — впоследствии он стал доктором наук, профессором. У него потом вышло много работ, в том числе за рубежом.
Вскоре после этого — стоило нам показать, что можно получать чистое молоко — горком партии спустил нам задание обеспечить всю «сороковку» морковью. Поскольку я агроном, я начал протестовать. Надо, говорю, не только нам, но и Бурину, другому совхозу, дать план половину на половину. Если будет неурожай у одного, то другой подстрахует. В случае неудачи оставить город без овощей, — в частности, без моркови, — это неправильно. А перед этим Хрущев, где-то критикуя партийные органы, говорил, что многие сейчас лезут руководить сельским хозяйством без опыта и соответствующего образования. «Картошки поедят — и уже думают, что они агрономы». И я во время выступления на собрании городского партактива, отсылая к этим словам Хрущева, сказал: «Такое впечатление, что, составляя свой план, вы даже картошки не поели, о которой Хрущев говорил, а начинаете диктовать. Мы же так целый город можем оставить без овощей». Конечно, секретарю горкома (тогда, по-моему, Подольский был) это очень не понравилось, он даже фыркнул в президиуме. А уж в перерыве, причем, извините, в туалете, подходит ко мне Александр Иванович Чурин, замминистра Средмаша (он присутствовал на этом пленуме), и говорит: «Товарищ Корнеев, знаешь что… Мы ведь с тобой кто? Не партийные деятели. Разговаривать с партией так нельзя». Я возражаю: «Да я не с партией разговариваю, слишком большая честь разговаривать с партией. Я разговариваю с секретарем горкома партии, который чушь выдал… Или под его руководством кто-то сглупил. А самое главное, Александр Иванович, что не обо мне речь, а о целом городе. Эдак мы целый город можем оставить без витаминных салатов и, главное, без борщей, потому что без моркови полноценного борща не построишь». Чурин усмехнулся и закивал: «Без борща — это серьезно. Тут я на твоей стороне. Но на партсобраниях, будь добр, поумерь активности, вот тебе мой совет».
Весной 67-го года мы проводили учения по гражданской обороне. Тревога на всей территории опытной станции. По радио передают: «Со стороны "сороковки" на вас движется радиоактивное облако». Все забегали, сели по машинам, поехали. Сценарий такой, что облако идет на нас, а мы убегаем от него, далее делаем поворот по свердловской дороге и в сторону. А облако пролетает мимо.
Доезжаем до поворота, а там уже собрались в кружок, на губной гармошке играют, танцуют, пляшут, прибаутки поют. Мы с Федоровым подходим. Девочка такая, хорошо одетая, пляшет в кругу и поет частушку:
Иду плясать,
дома нечего кусать,
сухари да корки,
на ногах опорки!
На ногах у нее при этом не опорки, а хорошая чехословацкая обувь. «Сороковку» по части снабжения очень даже не обижали.
Радиоактивное облако, по идее, благополучно проплыло мимо, вот они и поют. В середину выскакивает уборщик навоза, в резиновых сапогах, и жарит:
Говорят, что есть ракета
и летает на Луну!
Эх, на эту я ракету
посажу свою жену!
«Какая хорошая частушка!» — говорит Федоров. У него, наверное, было желание свою жену Маргариту Николаевну отправить на Луну. В общем, всем было весело.
А через две недели нас накрыло по-настоящему. Какие-то молодцы охотились в окрестностях озера Карачай, а там за последние пару лет уровень воды сильно понизился, обнажились радиоактивные наслоения. В общем, от горящего пыжа загорелся сухостой, начал тлеть и дымить радиоактивный ил, и в воздух поднялось столько цезия, что нам всем стало не до частушек…
Мы вели фундаментальные, в своем роде уникальные исследования по дезактивации и реконструкции сельскохозяйственных территорий. Все это нашло отражение в докладе, который я прочитал на научно-техническом совете управления. Вел его академик Александров Анатолий Петрович. Клечковский лежал с очередным микроинсультом, поэтому докладывал я.
Отзывы были положительные. И только один представитель инженерной службы вышел и понес на меня… ну, не на меня, а на наши рекомендации. Что такое агрономия, он, по-видимому, не очень себе представлял, а чисто с инженерных позиций… Дезактивация, которую они проводили в цехах или на промплощадке, — это одно. А в сельском хозяйстве — совсем другое. Этот товарищ понес на меня, причем как-то злобно, недружественно. Можно ведь критиковать корректно. А он очень жестко на меня обрушился. Тогда встает Славский, рукой рубанул и говорит: «Стой!» Мне это очень запомнилось. Такое было впечатление, что как будто бы саблей срубил! Как махнул — и тот сразу замолк! И Славский в полной тишине отчетливо говорит: «Послушайте, вы обгадились по самые уши! Я пригласил людей, чтобы они нам помогли, почистили. Они помыли, почистили вас, и вы должны были им сказать спасибо. А вы несете… Ну ладно, я с тобой разберусь». Вот так закончилось.
А я, пока докладывал, не имел ни одной таблицы, пришлось мелом рисовать на доске. И так как это совершенно секретно, надо было, конечно, стереть. Элементарная вещь. Поэтому стою, переминаюсь с ноги на ногу, жду отмашку. А рядом Славский стоит, Бочвар с ним, Виноградов и Александров, академики все, члены Совета. И, понятно, я перед ними как мальчишка — стою, не знаю, можно уже стирать или нет. Славский увидел и говорит: «Что стоишь?» Я говорю: «Да вот, надо стереть». Он говорит: «Ну ладно, стирай, потом зайдешь ко мне».
У него из зала заседаний был прямой вход в кабинет. Вернее, не в кабинет, а в комнату отдыха. Кабинет, потом комната отдыха, потом зал заседаний. Он забрал академиков, повел туда, мне говорит: «С другого хода зайдешь». Я прихожу, секретарь говорит: «Посиди». Через какое-то время выходит Виноградов. Он маленький такой, кругленький, такой мяконький. Подошел, подает руку: «Поздравляю!» С чем поздравляет — я не понял. И как шарик на выход покатился. Прямо вслед за ним выходит Александров, высокий, длинный, хромает… Он себе тогда прострелил ногу, по-моему, на охоте. Подходит и так: «Слушай, иди. Зовет». Я открываю дверь, стоит министр. Не сидит, а стоит. «Как живешь-то?» Я говорю: «Да ничего, хорошо живем». — «Да уж, проезжал, видел… Надо приводить в порядок станцию. Ну ладно, меня сейчас в Кремль вызывают, не могу тебя принять. Иди к Задикяну, он все знает». Задикян был ученым секретарем Научно-технического совета.
Я прихожу, сажусь. Секретарша говорит: «Товарищ Корнеев, Аркадий Авдеевич сейчас занят, у него Сахаров. Вы академика Сахарова знаете?» «Нет, — говорю, — не знаю». «Это, — говорит, — очень, очень большой человек, так что вы посидите пока». Ну, я сижу. А тогда эти тамбуры начальственные в Средмаше были из двух дверей. Для звукоизоляции. Но одна, видимо, открыта была. Что они говорят — не разобрать, но голоса слышны. Аркадий Авдеевич — «бу-бу-бу», басовитый такой. А потом вдруг такой визжащий голос: «И-и-и! И-и-и!» Дискант такой, как пила, с визгом. И опять басовитый голос Задикяна: бу-бу-бу. Затем снова пила. Так длилось, наверное, минут десять или пятнадцать. Потом выскакивает человек, и мимо — как молния! И по коридору чуть ли не бегом! Коридор там длинный. Пронесся, как подкованный: цок-цок, цок-цок… В общем, страшно взъерошенный убежал.
Я захожу. Стоит Аркадий Авдеевич посредине своей комнаты и держит в руках какую-то папку. Наверное, у меня в глазах нарисовался вопрос, потому что он вдруг начинает мне объяснять: «Вот человек, который очень много сделал для нашей отрасли, его ценят, получил три золотых Звезды Героя. Но без конца что-то мутит. Представьте себе: пришло письмо из журнала "Вопросы философии". Просят переговорить с уважаемым академиком. Он, понимаете, направил им статью, в которой утверждает… Партия утверждает, что главной движущей силой нашего общества является рабочий класс. Вы с этим согласны?» — «Разумеется», — говорю. «Вот видите. А наш дорогой Андрей Дмитриевич считает — и утверждает это в своей статье — что главной движущей силой является интеллигенция, причем в первую очередь интеллигенция техническая… Одно слово — технократ». Это последнее слово, должно быть, несло в себе какое-то специфическое знание, потому что Аркадий Авдеевич дал ему отстояться и повторил: «Технократ в чистом виде».
Кладет папку на стол, берет другую. А другая — наш доклад. Я его сразу узнал. Задикян подержал его на весу, как бы взвешивая, и говорит: «Ефим Павлович считает, что она весит». Я говорю: «Как это весит? Что весит?» «Весит на Ленинскую премию», — говорит Задикян. А я еще сомневался, провалил или не провалил доклад. Довольнешенек, что меня не избили, что заступился сам Славский. А тут такое...
Задикян спрашивает: «Как будете оформлять?» Я честно сказал: «Даже понятия не имею, я никогда такие вещи не оформлял, и даже мысли такой не было, что мы Государственную или тем более Ленинскую премию получим. Поэтому как оформлять — не знаю». «Послушайте, — говорит Аркадий Авдеевич. — Если Славский велел оформлять — значит, надо оформлять. Как будем оформлять — с руководителем или без?» — «А что это значит?» — «Если у вас есть руководитель…» — «Конечно, есть, это Клечковский». — «Если будете оформлять с руководителем, то тогда половина премии идет руководителю, а все остальное равными долями тем, кого он укажет... Где сейчас Клечковский? (Клечковский отдыхал в санатории после болезни). Завтра поезжай прямо к нему и договаривайся».
На следующий день я поехал в Звенигород. Нашел Всеволода Маврикиевича в отдельном домике на территории санатория. Докладываю: «Первое, что хочу сказать — доклад я не провалил. А самое главное — на нас с Вами свалилась вот такая премия». А он отвечает: «Николай Андреевич, меня уже второй раз представляют к Ленинской премии». (Его представляли еще за теоретические разработки, связанные с порядком замещения электронов на электронные оболочки. Сравнивали с Нильсом Бором). «Я так полагаю, Николай Андреевич, что нам ее не дадут. Но тот факт, что нас представляет министр, говорит в нашу пользу. Мы с Вами по кабинетам не бегали, ничего не клянчили ни у кого, сам министр по своей инициативе нас выдвигает. Это говорит о том, что наша работа нужна и надо ее продолжать. Вот, пожалуй, и все».
Премию нам действительно не дали, но для Клечковского это не имело большого значения. Для него имело значение (такая у него была мечта), чтобы опытная станция, где я был директором, превратилась в своего рода отечественный Ротамстед. Ротамстедская опытная станция в Англии — единственная в мире, где проводятся опыты по сельскохозяйственным культурам в течение сотни лет. (Теперь уже, соответственно, около полутора сотен, а тогда за сотню перевалило). Ничего подобного в мире нет. Много всяких опытов проводится, но они краткосрочные. А в любом краткосрочном сельскохозяйственном опыте есть доля случайности. В Ротамстеде случайности купируются многолетней непрерывностью наблюдений. Задача, в общем, чисто научная.
Вот это для Клечковского было главное — возможность вести многолетние, фундаментальные исследования последствий радиоактивного заражения. Ничего подобного нашей станции ни у кого не было — ни у американцев, ни у французов. И то, что в ельцинские времена ее прикрыли, — это, конечно, больше, чем глупость.
Тут, наверное, уместным будет рассказать, почему я вынужден был покинуть станцию. Без этого история неполная получается. Ну, так вот.
Однажды ко мне в кабинет — а опытная станция была в километрах в восемнадцати от города — вваливается начальник озерского КГБ майор Серый. Это, я думаю, не первая его фамилия была — Серый. До Озерска они с супругой несколько лет обретались в Лондоне, каким-то там атташе он числился, на чем-то прокололся, вот его и упрятали в Озерск. Надежнее не бывает. Супруга майора работала у нас переводчицей. На станции, обратите внимание, состояли в штате три переводчика — с английского, немецкого и французского. Вся литература, связанная с атомными делами, шла к нам бесперебойно, переводчики трудились, не покладая рук. В том числе Рудольф Михайлович Алексахин — сейчас он директор Института сельскохозяйственной радиологии, академик, а тогда был лаборантом и тоже подрабатывал переводами. Переводчики были великолепные, в особенности мадам Серая, поскольку английским она владела действительно в совершенстве.
Так вот. Врывается ко мне в кабинет начальник КГБ закрытого города Озерска, большая шишка по сравнению со мной, и буквально орет: «Где у тебя люди?!». А людей у меня на станции числилось к тому времени около 1200 человек, так что я рот раскрыл от удивления, но потом опомнился и отвечаю: «Как где, товарищ майор… На работе». — «Нет их на работе! — орет майор. — Где у тебя Серая?!» — «Это, — говорю, — надо не у меня, у начальника информационного отдела спрашивать».
«Я сам тебе скажу, где она, — перебивает Серый. — Она лежит в постели с любовником. Причем с любовником, который является другом моего сына. Сыну моему, Феликсу, четырнадцать лет, а другу семнадцать. И этот друг хвастается перед моим сыном, что «я с многими женщинами побывал, но так божественно ведет себя в постели только твоя мать»! Ты отдаешь себе отчет, Корнеев, что тут под твоим крылом делается?!».
Тут я, конечно, припух. Даже не помню, что промямлил, как оправдывался. Дело, сами понимаете, такое. Даже по нынешним временам. А с другой стороны, дело сугубо семейное. Я, наверное, попытался как-то вырулить на разговор с мужчиной, а не с начальником. Помните, как у Чехова: «Если тебе изменила супруга, радуйся, что она изменила тебе, а не Отечеству». Ну, примерно так, только без шуток, потому что какие могут быть шутки с органами?
Дело и впрямь оказалось тухлое. Через пару дней мне звонит директор комбината Николай Анатольевич Семенов. «Николай Андреевич, у вас есть такая Серая?» — «Есть». — «Что она собой представляет?..» — «Как работник, — говорю, — буквально незаменима. Качество переводов великолепное. На работу является пунктуально, замечаний нет, одни поощрения». — «Дай ей, — говорит, — отрицательную характеристику». Я отвечаю, что не могу этого сделать, поскольку работник хороший, претензий нет. Николай Анатольевич выказал мне свое недовольство, но я уперся. С какой такой стати давать отрицательную характеристику отличному работнику? А с остальным сами разбирайтесь.
Через пару дней опять звонок. Чувствую — не отстанут. И сам напросился к Серому на прием. Ну, говорит, приходи.
До этого в КГБ бывать пришлось только однажды, по рабочим делам. А тут я сам полез в логово майора Серого. У меня в кабинете он хоть и орал, но развернуться не мог. А тут встречает, сажает напротив. Я говорю: «Неужели вы не можете как-то полюбовно разойтись с супругой? На меня давит Николай Анатольевич, чтобы я дал ей отрицательную характеристику, а это неправильно, потому что она работает хорошо».
А Серый настаивает, что ее надо убрать из города. Он, как большой начальник, жил в коттедже. «У меня в коттедже спецсвязь, аппаратура, и жену надо убрать». «Это, — говорю, — ваши дела, дайте ей жилплощадь в другом городе и разойдитесь, при чем здесь отрицательная характеристика?».
Он понял, что сломать меня не сможет. Вытаскивает из ящика стола пистолет и кладет поверх стопки бумаг. Кладет так, что ствол на меня смотрит. Мы продолжаем разговор — но я ни слова не помню. Потому что на меня смотрит дуло. Потом показываю на пистолет: «Анатолий Батькович (отчество забыл), насколько необходимо присутствие вот этого третьего?». «Да нет, ну что вы», — говорит он и нажимает кнопочку под столом. Дверь за моей спиной открывается, входит дежурный и идет ко мне. У меня сразу плечо заныло: вот сейчас, думаю, начнет мне руки заламывать. А мне плечо под Севастополем разворотило немецкой разрывной пулей, военные хирурги высший пилотаж проявили, чтобы спасти руку, и в голове только одно — бей по голове, бей по спине, как угодно, только плечо не трогай… Могучий такой дежурный, прямо шкаф. И прямиком ко мне. «Нет-нет, — говорит Серый, — я тут стрелял на днях и забыл почистить». Смотрю я на дежурного — семь на восемь, восемь на семь — а он с таким разочарованным видом пистолет берет и уходит. Отлегло.
Даже не помню, чем у нас разговор закончился. Теперь дальше.
Пошел я где-то недельки через две на рыбалку. Озеро у нас хорошее, день солнечный, морозный; сижу у лунки с удочкой, отдыхаю. И подходит ко мне наш «станционный смотритель» — местный куратор, капитан КГБ. Я его знал неплохо, умненький такой мужичок с университетским образованием — окончил, кажется, Киевский университет. Он мне всегда говорил: если, Николай Андреевич, вы куда-то собираетесь ехать, обязательно предупреждайте меня, поскольку люди вашего калибра находятся под присмотром. И даже лично сопровождал, если мы отправлялись на дальние озера. Мужик, в общем, толковый, разумный — ничего не скажешь. И вот он подходит к моей лунке и начинает расспрашивать, как я формирую и задаю тематику для работы станции. Никогда раньше не интересовался, и вдруг — пожалуйста! Ну, я рассказал, как формируется тематика; что любой вправе вносить свои предложения, которые мы суммируем и направляем на рассмотрение научно-технического совета, и только после этого начальник главка, генерал Зверев, подписывает, после чего данная тематика становится обязательной для выполнения. А с чего такой интерес, спрашиваю. Он говорит: «Приезжал генерал КГБ Челябинской области, интересовался вашей личностью». Оказывается, один из наших научных сотрудников написал, что начальник опытной станции неправильно формирует тематику и тем самым создает условия для ослабления обороноспособности Советского Союза. Капитан назвал даже фамилию сотрудника. А в общем, понятно, что это майор Серый начал под меня копать.
И я спрашиваю своего капитана: что делать, Серый на меня давит, чтобы я на его супругу дал отрицательную характеристику. И мой капитан, подчиненный Серого, отвечает: не пиши, Николай Андреевич. Если этого нет, то зачем? Это все специально подстроено. Сам Серый влюбился в Озерске в заместительницу председателя горисполкома. Стакнулся с этой бабочкой, и решили они Серую выдавить. «А насчет Серой, — добавил капитан, — не могу сказать точно, но думаю, что это стопроцентная выдумка».
Вот такие полеты во сне и наяву. Из цикла «нарочно не придумаешь». Оставаться на станции в таких условиях, когда на тебя давят по линии КГБ, было проблематично. Вскоре я полетел в Тюмень на сессию ВАСХНИЛ и там, среди прочих знакомых, встретил Митрофана Андреевича Самурыгина. Он к тому времени уже поработал начальником главка в министерстве, а из начальника главка его перевели директором ВНИИ кормов имени В. Вильямса. И когда я ему рассказал о своей ситуации, он предложил перейти к нему начальником лаборатории радиологии (тогда она называлась лабораторией сельскохозяйственной биофизики). «И как только переедешь, я сразу представляю тебя в министерство заместителем по научной работе. Согласен?»
Я согласился. По возвращении в Озерск захожу к директору комбината Николаю Анатольевичу Семенову, объясняю ситуацию и прошу характеристику на себя. Вот не поверите: Семенов после всех наших распрей выдал мне настолько блестящую характеристику, что можно было бы переводиться прямиком в Кремль, если бы в Кремле вдруг возникла нужда в радиологах. Правда, через несколько дней он опять затребовал меня и сказал, что получил от Зверева нагоняй. «Оказывается, Николай Андреевич, я не имел права давать вам характеристику, поскольку вашим непосредственным начальником является генерал Зверев. Езжайте в Москву, генерал хочет вас видеть».
Я распрощался со станцией и поехал в Москву — на съедение генералу Звереву. (Между прочим, где-то через полгода Семенов стал первым заместителем министра, то есть Зверев перешел к нему в подчинение. Вот такие качели). Приехал в Москву, захожу к Звереву в кабинет. Объясняю, почему ухожу из Средмаша — а ведь от «Средней Маши», как тогда говорили, просто так не уйдешь. Он говорит, дословно: «Дело в том, что ты не захотел со мной посоветоваться. Советоваться в таких случаях надо, Николай Андреевич. И не посоветовался с министром. Министр к тебе относился как к сыну, а ты не посчитал нужным посоветоваться ни с ним, ни со мной». Я начинаю объяснять, что не хотел никого впутывать в дела с КГБ, а до министра пытался дозвониться, но не смог — Славский уехал на Иссык-Куль и был недоступен. «Но я готов работать и дальше — год или два, или сколько потребуется, чтобы подготовить себе замену». Александр Дмитриевич взглянул на меня жестким генеральским взглядом и оборвал: «А ты мне больше не нужен — можешь идти».
Я встал, вышел в коридор и почувствовал, что сейчас упаду. Начался мощный сердечный приступ. Успел таблетку вытащить и положить под язык. Стою, шатаюсь, а в это время проходит мимо начальник кадров. Даже не начальник, а исполняющий обязанности, до сих пор помню фамилию — Каретин. Подошел ко мне и говорит: «Николай Андреевич, так реагировать на гнев генерала не надо. Пока вы здоровый, вы нужны и генералу, и нам вы нужны, и туда, куда вас приглашают, тоже нужны. А вот случится у вас инфаркт — вы и нам будете не нужны, и там, куда вас зовут, тоже будете не нужны».
Вот так это было.
В последний раз мы встречались со Славским месяца за полтора до того, как его ушли. Это уже после Чернобыля. Я тогда не числился по его ведомству, но имел, если так можно выразиться, персональный допуск к министру. К тому времени я уже был академик, доктор наук, но дело не в титулах. Просто после первых двух моих рабочих докладов он вызвал секретаря и распорядился: «Как Корнеев появляется, незамедлительно его пропускай». Так и повелось.
Пришел, не буду скрывать, по личному делу. У нас была хорошая трехкомнатная квартира в Москве, но, понимаете, годы летят, сын женился, дочь вышла замуж, стало нам тесновато всем табором. А я ведь ко всему прочему инвалид войны, так что даже без академических надбавок отдельная квартира мне полагалась. И мне присоветовали обратиться к Славскому, поскольку сын мой, в отличие от меня, работал в системе Средмаша. И только-только вернулся из-под Чернобыля.
Славский выслушал меня и говорит: «Есть заявление?» Я подал заявление. Он сверху написал резолюцию, чтобы начальник главка рассмотрел и организовал. (В общем, через какое-то время дали сыну квартиру — не новую, но нормальную. Тут ничего не скажешь, кроме «спасибо»). Написал резолюцию и говорит: «Товарищ Корнеев, меня работники сельского хозяйства одолели. У них навоз накапливается и заразы там такое количество разводится, что не обезвредить никак. Давай с тобой организуем такую пушку, чтобы она подъехала к навозной куче, как дала по ней — и все бациллы лежат ножками кверху!». Я отвечаю: «Ефим Павлович, такое, наверное, невозможно по двум причинам. Во-первых, обслуживание должно быть соответствующее, иначе не по бациллам, а по своим лупанут. А во-вторых, пушку такую можно придумать, но выйдет себе дороже, поскольку себестоимость молока низкая. Зачем нам эту черную дыру расширять? Придем с наилучшими намерениями, а только ухудшим положение работников сельского хозяйства, животноводов».
В это время раздается звонок. По разговору я понимаю, что какой-то другой министр просит у Славского нержавеющую сталь. Тот ему говорит: «Слушай, где я тебе возьму? У меня сейчас нет». Ему там отвечают: «Но ведь вы государство в государстве!» (Это было такое расхожее мнение о Средмаше). Славский начинает кипятиться: «Это же чушь полнейшая! Ты умный человек и ведешь такие разговоры. Ну, какой я государь в государстве? Ты же знаешь, кто у нас государь. Знаешь? Ну, а если знаешь, зачем такие вещи говоришь?» На том конце провода опять что-то бубнят. «Упрекает меня, что я Доллежалю дал нержавеющую сталь», — поясняет Славский, прикрыв трубку ладонью. А потом в трубку: «А ты знаешь, кто такой Доллежаль? Не знаешь? Ну, тогда понятно. Так вот, знай: ни я, ни ты, ни мы вместе даже в подметки не годимся Доллежалю! Все мои реакторы — от Доллежаля. Не от бога, а от Доллежаля Николая Антоновича! Поэтому я ему не только рубашку последнюю отдам, но если он прикажет снять трусы, то и трусы отдам!».
Но на том конце провода не сдавались. Ефим Павлович слушал-слушал, потом вдруг перебил: «Ты когда в последний раз во МХАТе был? Сходи во МХАТ, посмотри "На дне". Там увидишь, как Барон машет разодранной перчаткой. Вот я сейчас и есть тот самый Барон. Были кареты, было все, а теперь полный кирдык. Все заводы, которые я построил, все заводы, выпускавшие лучшую легированную сталь, постановлением Совета министров у меня отняли и передали в черную металлургию. Так что отныне я нищий Барон, у которого нет ничего, кроме разодранной перчатки, и просить у меня нечего. Бывай», — и положил рубку.
«Вот такие дела, Николай Андреевич», — сказал Славский и развел руками.
Через полтора месяца его отправили на пенсию. Два года не доработал до своего 90-летия! А ведь хотел Ефим Павлович. И смог бы — вот что самое удивительное.