Риск и стиль первопроходцев
Я учился в Московском энергетическом институте на физико-энергетическом факультете (тогда это был закрытый факультет № 9). Закончил институт в 1950 году. Естественно, никакого Минсредмаша тогда и в помине не было, он появился позже.
В первом выпуске у нас было только пять человек. Очень интересная была группа! Преподаватели ничего не знали про новую для них ядерную технику, а про ядерную энергетику — тем более. Они рассказывали то, что им было известно. Например, турбинисты рассказывали про турбины. (Надо сказать, все наши преподаватели заведовали кафедрами). Завкафедрой электрических машин рассказывал про электрические машины. Преподавательница иностранного языка, тоже заведующая кафедрой, сразу предупредила: «Ребята, я не смогу научить вас иностранному языку за полтора года, но читать вы научитесь».
Единственным, кто очень хорошо преподавал по специальности, был Савелий Моисеевич Фейнберг, личность совершенно исключительная. Во-первых, идея первой атомной станции принадлежит ему. Идея РБМК — тоже его. И он же, приехав на Ленинградскую АЭС, где строился РБМК, сказал: «Ребята, эта техника не для нас». Задолго до Чернобыльской аварии! Его идея была поддержана Курчатовым по одной простой причине. Для того, чтобы делать ВВЭР, нужны корпуса, а в России не было заводов, способных производить подобные корпуса. Потом построили Атоммаш, но это уже немного позже.
На нашем 9-м факультете было три направления: ускорительщики (оно называлось направлением А), теплоэнергетики и энергетики (направление Б), и еще направление, по-моему, ядерной энергетики. Факультет создавался из разных факультетов энергетического института.
Сделаю небольшое отступление. Вот только на днях закончилась большая конференция, посвященная шестидесятилетию создания кафедры теплофизики в энергетическом институте. И я написал им письмо, что был еще доисторический период этой кафедры, когда к ним пришел молодой доктор наук (33 года, 33 научных работы к тому времени), ставший деканом и заведующим кафедрой теплофизики. Тогда его никто не знал. Это Иван Иванович Новиков. И в сущности, он создавал этот факультет, а потом был ректором МИФИ. Позже он возглавлял Новосибирский институт теплофизики, потом вернулся в Москву и продолжал работать до последних дней жизни — писал и публиковал статьи. Скончался он в январе 2014 года в возрасте 98 лет.
Вот такие люди работали в институте. Они рассказывали нам то, что сами хорошо знали — не формально, а по существу, поэтому образование получилось. Я сам завидую своему образованию. Моя дипломная работа в 1950 году состояла из 14 чертежей и записки. Сейчас такой диплом никто не делает, разве что десятую часть от него.
Председателем государственной экзаменационной комиссии был академик Александров, ставший потом президентом Академии наук. Он всем выдал одинаковые задания и слушал, как каждый из нас разработал соответствующий реактор, на каких принципах и так далее. Было очень интересно, хотя мы делали дипломы вместе, ничего друг от друга не скрывали.
Это был начальный период развития энергетики, Александрову хотелось посмотреть разные варианты. Пять человек делали варианты с разными замедлителями теплового реактора: оксид бериллия, бериллий, вода, тяжелая вода, еще что-то такое. У всех нас был тепловой реактор с охлаждением водой.
Из пяти человек первого выпуска сейчас живы двое, из второго выпуска (десять человек) жив только один.
Меня распределили в Москву, но жить там было негде. А я уже был женат и нуждался в жилье. И тогда меня направили в Обнинск. Мы приехали сюда втроем, все выпускники. Принял нас директор объекта, полковник Петр Иванович Захаров. Сразу спросил: «Кто из вас самый умный?» Мы не растерялись: «Самый умный остался в Москве». — «Почему?» — «А у него там есть жилье». Потом этот самый умный — Гладков Георгий Алексеевич — действительно стал Героем Социалистического Труда, так что мы не ошиблись.
В Обнинске тогда не было никаких корпусов. Существовала лаборатория, а институт только создавался. Работало всего 250 человек, включая 30 или 40 немцев. Четыре дома, загороженная территория. Конечно, все друг друга знали.
Во время учебы у нас была повышенная стипендия, в полтора раза больше, чем у студентов других факультетов. А сюда приехали — еще в два раза больше стали получать.
Старшим лаборантом я пробыл только первый день, на следующий день стал младшим научным сотрудником. Через год сделался старшим научным сотрудником, еще через два года мне предложили должность начальника лаборатории. Я отказался: «Не буду начальником». — «Это почему же?» — «Я хочу заниматься наукой». — «Вы член партии?» — «Да». — «Так какие могут быть вопросы?!» — «Вопросов нет». Разговор закончен. Правда, я потом довольно быстро убежал из начальников, буквально через год или два, — когда приехал Валерий Иванович Субботин. Но потом он меня снова назначил начальником лаборатории. Видно, так уж судьба сложилась.
Мы с супругой — она, кстати, была в Обнинске первым врачом, терапевтом — примерно две недели жили в «Морозовской гостинице». Потом нам дали на троих большую квартиру в только что построенном доме. Одинокому товарищу — одну комнату, нам с женой — самую большую комнату, а в семье третьего товарища уже был ребенок, и ему дали две комнаты. Так что мы разделили жилье по-честному.
А через год нам дали квартиру в только что построенном доме. Разрешили выбрать любую. Мы взяли самую маленькую, потому что у нас тогда даже мебели не было. После кусали локти, потому что родилась дочка, и понадобилось больше места.
Теперь о работе. Принял нас Александр Ильич Лейпунский и сразу включил в работы по проектированию реактора с гелиевым охлаждением. Мы быстренько, буквально в две недели сделали физические расчеты — без всяких ЭВМ (не зря писали дипломы!). Считали на линейке. Потом, через год, появились арифмометры «Триумфатор», «Феликс», чуть позже — «Рейнметалл», «Мерседес», всякие электрические машины. Теперь жалею, что не сохранил ни одну из этих уникальных вещей.
Лейпунский сказал: «Ребята, посчитайте реактор». Мы посчитали на окиси бериллия. Он срочно заказал окись бериллия, стали развивать технологию окиси бериллия, создали лабораторию, а спустя полгода или даже раньше мы ему сказали: «Ничего из этого, Александр Ильич, не получится. Потому что нужно высокое давление, нужно пятое-десятое, получаются высокие температуры, ничего не выдержит». Короче говоря, этот проект был зарублен довольно быстро.
Работа и с гелиевым реактором была действительно интересная, но до сих пор, между прочим, ни одного реактора на гелии нет. Сколько их не пытались сделать, все закрыли.
Потом мы стали заниматься жидким металлом. И ведь мы, молодежь, тогда не придавали значения этому заданию, а оказалось, что это — на всю жизнь. Александр Ильич собрал как-то нас троих — Кузнецова, Попко, Кириллова — и сказал: «Надо делать расчет физический, надо реактор делать на промежуточных нейтронах, надо жидкими металлами заниматься — разделите задания между собой». Мы ответили: «Ну, ясно: расчетами должен Попко заниматься, Кириллов — жидкими металлами, а Кузнецов к физике тяготеет, вот и пускай занимается промежуточным реактором».
Начались работы по жидким металлам. Очень быстро было построено большое количество стендов, на эти стенды стали приезжать руководители, в том числе и министр Славский. Приезжали даже из-за рубежа — например, председатель комиссии по атомной энергии, лауреат Нобелевской премии Сиборг, — поскольку созданная у нас экспериментальная база была одной из самых больших в мире.
Построили, в том числе, и тот физический стенд ПМТФ, на котором авария была, где пострадали и Александр Ильич, и Прохоров, и Попко. Субботин ушел за полчаса до аварии. Там стали вытаскивать стержень, и обнаружилась вспышка, просто реактор пошел в разгон. Ну, то есть не было толковых расчетов, делали все наощупь. Такие вещи очень часто бывали в первые годы.
Там расплавился парафин, все наглотались дыма. Мою жену Марию Семеновну — она ж единственный врач была — вызвали ночью, и она приняла правильное решение: «Я не знаю, что у вас там случилось, но всех — под душ, всех вымыть, все белье убрать, пускай жены принесут чистое белье». Приехала «скорая помощь» из Москвы, пострадавших в чистом белье посадили в машину и увезли. Александр Ильич хватанул, по словам Прохорова, где-то около двадцати бэр. Это немного. Больше всех пострадал Саша Малышев: он как раз поднимал стержень, и он опустил его, но было поздно. Ему пришлось ампутировать руку.
Работали, прямо скажем, наощупь.
Например, никто не знал, как обращаться с натрием. Ну, знали, конечно, что натрий горит, взаимодействует с водой, но свойств не знали. Александр Ильич распорядился: «Ребята, соберите свойства». Ребята сели и в течение двух-трех месяцев собрали все свойства натрия и других жидких металлов.
Лейпунский давал полную свободу действий. Он говорил: «Этим надо заниматься, а как заниматься — дело ваше. Надо построить стенд». — «Какой?» — «Какой хотите». Построили стенд размером чуть побольше, чем этот стол, на сплаве натрия с калием. Почему? Потому что калий — жидкий при комнатной температуре. Натрий твердый, а он жидкий. Не надо обогревать. А как сделать сплав? Ясно, как: надо взять 80 процентов калия, 20 процентов натрия, расплавить их — и готово.
И тут началось. Как расплавить? Значит, печку надо иметь. Завели печку. Ну, хотя бы литр этого сплава надо сделать? Посмотреть, как это делается! Берем фарфоровый стакан, взвешиваем. Сколько там? Двести грамм натрия. Отдельно восемьсот грамм калия, стакан побольше. Кладем туда, ставим в печку. Должны расплавиться — а они, собаки, не плавятся! Печка 200 градусов, а они не плавятся. В чем дело?
У калия температура плавления — 60 градусов, у натрия — 97, это мы знаем наизусть. Тогда мы берем (догадались!) лопаточку фарфоровую — ведь они же окислились, надо взбить эту окись, и они сплавятся. Подняли шторку, чуть тронули — как бабахнет! Хорошо, что я был в очках.
Прибежал часовой из вестибюля (мы работали вечером в главном корпусе): «Что случилось?» — «Не знаем, взрыв был». Три месяца разбирались, почему взрыв. Оказывается, вот какая история. Когда кусок калия на воздухе окисляется, получается окись калия. Если эта окись окисляется дальше, получается калий 2О2, сильнейший окислитель. Здесь очень много кислорода, и когда вы нарушаете эту штуку, кислород взаимодействует с калием очень быстро, а это расплав, и такая реакция идет с большой энергией, то есть взрывается. Это мы узнали, когда наткнулись на статью о том, что хранилища и склады калия часто взрываются самопроизвольно. И мы сразу все поняли. Но ведь это же не было написано в учебниках!
Очки спасли мои глаза, одежду мы скинули и сожгли, а что делать с этим сплавом? Куда его-то девать? Не подумали.
Все эти мелочи сейчас кажутся такими наивными. А тогда нам сказали: «Ребята, вы не делайте сплав сами. Мало ли что!.. Закажем его в Новосибирске, в Свердловске — там умеют делать». Послали меня в Свердловск, там сделали сплав, отдают его мне: «На, бери». Я говорю: «Так вы его упакуйте». Они поместили его в стеклянную банку, пяти- или десятилитровую: «Бери». — «А как я его повезу?» — «А ты как приехал?» — «На поезде» — «Ну и вези на поезде». — «Вы что, товарищи, лопнет банка, и что я с ней буду делать? Нет, я так не возьму. Упакуйте в железную тару, заварите всю тару, чтобы никаких неожиданностей». Уехал ни с чем. Дома объяснил, что не смог привезти, потому что это опасно (уже научен был горьким опытом). И так на каждом шагу. Потом этот сплав привезли, конечно. Привезли на поезде, в таре-нержавейке — всё, как полагается. А после уже и сами стали его делать. Такие вот пироги.
Мы работали наощупь. И отношения между людьми были нормальные. Все знали, у кого какие успехи, какие промахи. Появились первые телевизоры. Интересно же! В квартиру, где стоял первый телевизор, ходили все вместе.
Когда меня назначили начальником лаборатории, я впервые задумался о том, что для любого эксперимента, помимо слесаря, необходимо оборудование, материалы, приборы; да и слесарю нужны станок, стол для слесарных работ и многое другое. В институте не учили, как надо организовывать лабораторию. Я пришел к Андросенко (впоследствии он оказался первым человеком, похороненным у нас на Кончаловке; я тогда был председателем похоронной комиссии, открывал новое кладбище) и прошу: «Научи, как лабораторию оборудовать». Андросенко говорит: «Ну, как? Приборы надо на складе выбрать и заказать». — «Где заказать?» — «В отделе снабжения, они тебе привезут» — «А материалы?» — «Тоже на складе, выписать надо» — «Как выписать?» — «Заявку надо написать» — «Покажи, как заявка пишется» — «Вот так». А методы организации труда в институте и тогда не преподавали, и сейчас не преподают.
Этой стороной вопроса никто не интересовался. Надо делать — делали, и всё. Лейпунский говорил: «Делайте стенды, какие хотите». Мы напридумывали восемь стендов, в конструкторское бюро написали задание на каждый из них. Началось взаимодействие с конструкторским бюро.
Как, к примеру, мы делали насосы? Александр Ильич повез меня в ЦКБМ (и сейчас еще существует эта организация). Там два начальника: один — начальник бюро, другой — начальник лаборатории. Сидим вчетвером за столом, Лейпунский говорит: «Нам надо сделать два насоса для жидкого металла». — «Какие вам насосы нужны?» — «Центробежные, конечно». — «Какие параметры?» — «А это Кириллов вам скажет». А что Кириллов скажет? Я еще ничего не знаю. «На какой вам расход нужно?» — «Вот на такой примерно расход». — «Ну давайте, ребята, на такой расход делать». Возвращаемся мы с Александром Ильичом в машине из Москвы, он и говорит: «Больше я туда не поеду. У меня и так дел полно. Вы взаимодействуйте с ними, а меня только ставьте в известность». Вот такой был у нас стиль работы.
На следующей неделе приезжаю в ЦБКМ с письменным заданием. Меня спрашивают: «Что за бумажку вы принесли?» — «Это техническое задание». — «А нам надо делать сейчас насосы для МГУ. У нас постановление правительства, мало ли что Лейпунский сказал». Я к Лейпунскому: «Александр Ильич, они не хотят делать без постановления правительства». Он говорит: «Ну, будет им постановление». И действительно, через полмесяца вышло постановление правительства — сделать насос. Лейпунский съездил в Первое Главное Управление и добился выхода постановления.
Вот так мы работали примерно до 1990 года. Руководство прислушивалось к научным руководителям и доверяло им.
В семидесятые-восьмидесятые годы, когда строились быстрые реакторы и другие установки, обнаружилось, что гидравлика считается очень плохо. А гидравлика — древняя наука, еще Архимед ею занимался. Но настолько сложны всякие контура и установки, что были ошибки. Была ошибка по гидравлике, когда строился реактор в Шевченко; была ошибка в контуре РБН-600. В РБН-600 подрегулировали число оборотов, а в Шевченко нельзя было подрегулировать, там просто в трубу врезали перегородку, сопротивление увеличили. И еще на одной установке были неполадки.
В то время я как раз был начальником отделения. Это крупнейший коллектив теплофизиков, 710 человек. Отделов пять или шесть. Внутри отделов лаборатории, и так далее. Сейчас такую структуру назвали бы институтом.
И когда случились эти три довольно большие неприятности, я приехал к первому заместителю министра Мешкову: «Александр Григорьевич, ну сколько можно? Тут ошиблись, тут ошиблись…» — «Ну, чего тебе надо?» (Он на «ты» привык обращаться). Я говорю: «Надо построить два стенда — один с большими расходами, а другой с большими напорами, чтобы мы все диапазоны могли пройти». Он снимает трубку: «Слушай, Николай, ты готовишь постановление правительства, — напиши Кириллову построить два стенда».
Вот так Мешков принимал решения. Он прекрасно знал нюансы нашей работы. До министерства он был инженером на реакторе, сменным инженером, потом начальником смены реактора, начальником реактора, далее — начальником объекта, начальником департамента в министерстве, просто заместителем министра, потом стал первым заместителем министра.
Я сначала стеснялся обращаться к нему напрямую, но потом понял, что без этого нельзя. Стал ездить к Мешкову, к другим заместителям. У меня был пропуск. Тогда было просто: пропуск есть, заходишь в приемную и спрашиваешь: «Александр Григорьевич занят?» Если говорили «занят» — приходил в следующий раз.
К сожалению, так и не достроили стенд. Началась перестройка, здание стоит, зал большой закрыт. Насосы стоят, но зал пустой. Почему? Потому что экспериментальных установок нет. Насосы есть, трубопроводы есть. Я помру, но этого не достроят.
Все заморожено. Водяные насосы мы купили тогда за миллион, а сейчас они стоят пятнадцать миллионов. Нет, оборудование не устарело, но оно подлежит, как говорится, пересмотру; его не законсервировали как следует. Жаль, жаль! Несколько главных инженеров уже ушло, к каждому я обращался: «Давайте доведем!» — «Павел Леонидович, ну кому это надо?». Приезжали иностранцы, смотрели, облизывались: большие возможности. Минсредмаш всегда закладывал большие возможности, поэтому все делалось быстро. Такой был стиль.
Даже окись бериллия, на которой мы погубили реактор — ее разработали, измерили все ее свойства, научились делать, исследовали хрупкость, она пригодилась во всяких других вещах, в высокотемпературных термопарах и, по-моему, даже в МПО «Технология». Короче, это высокотемпературный материал, который держит температуру больше двух тысяч градусов. Но люди, которые с ним работали, были первопроходцами и очень рисковали. Я случайно об этом узнал от своего учителя Савелия Моисеевича Фейнберга. Как-то мы вместе сидели, обсуждали что-то, он и говорит Лейпунскому: «Александр Ильич, а вы знаете, я тут прочитал в одном американском журнале, что окись бериллия very-very toxic». Александр Ильич говорит: «Да? Мы не знали. Надо сказать ребятам, чтобы были осторожнее».
Ну, что значит осторожнее? Окись бериллия, когда ее делают, выглядит примерно как сахар или как фарфор — такая же белая. Но порошок летуч, он попадает в легкие, и там начинается кальцинация. Организм борется, обволакивает частички порошка, а в результате легкие наполняются неизвестно чем. И человек задыхается. У нас несколько человек умерло. Мы не догадывались о таком воздействии; это же не излучение, которое можно измерить. Конечно, потом мы приняли меры, сделали защиту, но несколько человек в специальной лаборатории заболели. Кто-то успел вылечиться, кто-то нет. То есть, понимаете, это неизвестность. Но это жизнь. Первый человек, коснувшийся огня, обжегся. Так и тут.
То, что мы работали и сделали эту окись бериллия, не пропало даром. Это осталось в науке и в технике. Надо будет где-то применить — уже известно, как. Все зафиксировано в документах, в отчетах.
Так что мы не зря жили, не зря грызли этот гранит…