Наука - это искусство!
Я родился в гуманитарной семье, и отец мечтал, чтобы кто-то стал «приличным человеком». В диалоге «лириков» и «физиков» он был на стороне вторых, хотя сам принадлежал к первым. Так что в выборе профессии, как ни банально это звучит, сыграл свою роль фильм «Девять дней одного года». Для нашего поколения герои фильма стали кумирами. Я мечтал работать в Курчатовском институте и был распределен именно сюда. И уже никуда не уходил, хотя пришлось недавно побывать и в заместителях министра, и секретарем парткома в начале 80-х. Но научную работу я не оставлял ни на минуту, и без Курчатовского института свою жизнь просто не мыслю.
Касаться мифов и легенд не будем. Расскажу о вполне реальных днях, которые я считаю «счастливыми» и «главными» в своей жизни. Их было, по крайней мере, несколько. И я их прекрасно помню! Это дни, когда я достигал цели, к которой стремился всю жизнь.
Первое событие — это середина 70-х. Я — экспериментатор на огромном стенде. Мне доверили руководство сменой. Мы работали по кризисам теплообмена, и надо было определить тот самый предел для активной зоны, за которым начинаются кризисные явления. Всего лишь доли секунды, и активная зона выходит из-под контроля. Таким образом, надо было определить границу, до которой реактор работает нормально. И вот мне доверили эксперимент. За смену удалось снять 80 «кризисных» точек, причем аварийная защита не срабатывала, а сборка не сгорала. Сидя за пультом этого гигантского стенда, я чувствовал себя пианистом, который играет какую-то возвышенную и прекрасную мелодию. Не зря науку сравнивают с искусством. Для экспериментатора-физика такое сравнение не кажется чем-то надуманным. По крайней мере, тогда я впервые ощущал свое могущество. Я имею в виду и науку, и человека в ней.
Другое воспоминание — когда Анатолий Петрович Александров поручил мне проект «саркофага». Уже профессионал, уже не молод — 40 лет исполнилось, уже позади опыт сложнейших экспериментальных работ, уже, казалось бы, многое умею. И тут — сложнейшее задание и полная ответственность за успех дела, ведь иного быть не могло. Понятно, что я испытывал тогда. К тому же случилось так, что 25 апреля мой сын уехал в Киев. У нас семья спортивная. Мы с женой баскетболисты, а сын — волейболист. Ему было 14 лет, и он играл в сборной юношеской команде России. Утром 26-го апреля все мы пришли в кабинет Александрова. Так всегда бывало, когда случались и радостные события, и печальные. Получили сообщение, что реактор разрушен. И тут появились всевозможные предположения. Реакторы не должны разрушаться, они не взрываются, а тут такое. В общем, начались сумасшедшие дни. Вечером в воскресенье мы увидели пленку, на которой был «вырванный зуб» и «дупло». Все, что осталось от реактора. Это был удар, который было сложно пережить, но иного нам не оставалось. 3-го мая после окончания своего волейбольного первенства сын вернулся в Москву. Я встретил ребят на Киевском вокзале. Проинструктировал их, объяснил, что надо делать. Дома раздел сына в предбаннике, а его майку отправил в лабораторию. Мне важно было знать состав нуклидов уже не в Чернобыле, а в Киеве. Получили еще одно подтверждение того, что при аварии был выход топлива. А по его кроссовкам еще года два я проверял свой радиометр: работает или нет.
Потом была поездка в Чернобыль. Это было уникальное событие. Приземлились мы недалеко от станции. Я вышел из вертолета и сразу же ощутил воздух. Он был «живой», и я его «увидел»! Потом уже привык ко всему и не замечал ни воздуха, ни всего остального — все поглощала работа. Но в первый день ощущение было странное, я почувствовал себя героем «Марсианских хроник» Брэдбери. По крайней мере, чувство было необычное. Я понял, что все вокруг натворили мы, что это рукотворная трагедия. Ощущение и осознание суперответственности за все, что делаешь, пришло именно в Чернобыле. И пришло оно уже не к совсем молодому человеку, у которого в прошлом немало пережито. В общем, в первый чернобыльский день я понял, что придется пересмотреть многое в своей жизни. Так и случилось. В июне Анатолий Петрович Александров назначил меня ответственным за саркофаг, и теперь уже я работал в Чернобыле практически без перерывов.
Чтобы завершать историю о самых памятных днях, я должен обязательно упомянуть еще об одном событии, которое я запомнил на всю жизнь. Это было в 88-м году. Приехала телевизионная группа, чтобы взять интервью у академика Александрова. Почему-то он позвал меня, и я присутствовал при записи. Журналистка спросила: «Анатолий Петрович, что для вас Чернобыль?». И этот очень мудрый и великий человек ответил просто: «Это трагедия всей моей жизни». И она вдруг говорит ему: мол, вы легко рассуждаете. Он промолчал, а я вдруг почувствовал всю глубину его поражения, осознание того, что произошло. Девушка, конечно же, не поняла этого — она выполняла определенный политический заказ. Александров все видел, но не быть откровенным до конца он уже не мог. А я ощутил еще раз величину собственной ответственности. Это предотвращение аварии, управление ею. Но для этого нужно было получить всю базу данных, которые есть в мире. Однако информацией никто с вами делиться не будет, если вы не интересны для партнеров. А потому мы предложили провести самые критические эксперименты у нас — те, которые у себя они сделать не могли. Это эксперименты с расплавлением активной зоны, удержанием «гремучей смеси», температура которой свыше двух тысяч градусов, и так далее. Я был уже заместителем директора института по науке, но оставался по-прежнему оператором на стенде. Я всегда помнил об особой ответственности, а потому брал ее на себя. Всего было сделано пять больших экспериментов. Уже в первом мы смогли не только расплавить активную зону, но и дойти до того момента, когда лава вышла на корпус реактора, и мы смогли остановить этот процесс, доказав, что если знаешь о том, как развивается авария, то можешь управлять ею. Это чрезвычайно важно не только для науки, но и психологически.
Атомной энергетики боятся. В частности, потому, что убеждены, что реактором нельзя управлять, — мол, он может выйти из-под контроля. Если же в любой самой критической ситуации ты способен предотвратить самое страшное, то уверенность рождает спокойствие. Сразу после Чернобыля наша группа сформулировала основные принципы безопасности. Должны быть физические барьеры, и должны быть системы управления этими барьерами. Подход этот был назван «глубоко эшелонированной защитой». Нам важно, чтобы все, что случается во время аварии, оставалось внутри, не выходило за пределы блока. Безопасность заключается не в том, что авария полностью исключается — это невозможно даже теоретически, а в том, что она не выходит за пределы блока при любой ситуации. Чувствуете разницу? Эти пять экспериментов начались в 1996 году, то есть через десять лет после Чернобыля. Однако и до этого мы пытались кое-что сделать. В частности, в Пахре изучали влияние лавы на бетон, пытались моделировать отдельные процессы и ситуации, — в общем, «наверстывали упущенное». Проводили те эксперименты, которые надо было сделать раньше, задолго до Чернобыля — на первом этапе становления атомной энергетики. Однако традиционное русское «авось», помноженное на поверхностное знание ряда физических процессов, и стали одной из причин катастрофы. Если провести аналогию — это как попытка управлять автомобилем, не зная правил дорожного движения. Кто-то из моих друзей-физиков придумал такое выражение: «На реакторе в Чернобыле педаль газа была совмещена с тормозом», то есть в конкретной ситуации оператор не знал, тормозит он или ускоряется.
Для нас тревожным сигналом стало то, что случилось в Америке. К счастью, там весь расплав остался в реакторе. И мы поняли — без знаний тяжелых, запроектных аварий атомная энергетика развиваться не имеет права. Мы представили в министерство большую программу работ. Естественно, денег требовалось очень много, а потому мы получили уникальный ответ: «При капитализме все делается ради выгоды, и реакторы там ненадежные, а наши — очень хорошие!». Было направлено еще одно письмо, авторы его — наши специалисты и сотрудники института Доллежаля. В письме подробно описана будущая чернобыльская авария. Ответ пришел быстро, в нем говорилось, что подобная авария практически невозможна, но тем не менее исследования целесообразно провести. На них деньги будут выделены в 1987 году. Честно говоря, мы не представляли, что с реактором может произойти такое, — катастрофических последствий не предполагали, а потому не были настойчивы. Так что своей вины не снимаем. Безусловно, надо было бить во все колокола. Кстати, 800 часов летом 86-го года в Монте-Карло потребовалось специалистам, чтобы воспроизвести условия, при которых случилась авария. Я привожу эти данные, чтобы стало понятным: в те времена, не имея представления о масштабах аварии, очень трудно было ее смоделировать. Психологически понятно, когда реактор опасен на максимальной мощности, кажется, что только в этом случае он может взорваться. На самом же деле, реактор входит в аварийный режим на минимальной мощности, практически на грани остановки. Естественно, это не укладывается в голове.
Впрочем, «неприятностей» всегда следует ждать, когда военная техника приспосабливается для гражданских нужд. Была разработана большая программа по атомной энергетике, но промышленность не могла обеспечить корпусные реакторы — тогда ни Атоммаша не было, не хватало и мощности Ижорских заводов. А потому было решено использовать РБМК. Они неплохо зарекомендовали себя при производстве плутония, и это создало иллюзию, что и в мирной энергетике они будут работать неплохо. Однако эти реакторы требуют жесткой, поистине военной дисциплины и тщательной, напряженной работы операторов. Тут и подготовка персонала особая, и контроль весьма серьезный. А функции у гражданского оператора совсем иные. На 4-м блоке работал прекрасный инженер, скорее исследователь, чем просто оператор. Когда реактор оказался в «йодной яме», оператор мастерски вытащил его, стабилизировал процессы, а потом, к сожалению, начал эксперимент.
В 86-м действовала та система, которая называлась «Советский Союз». Централизованное руководство лучше всего приспособлено к экстремальным ситуациям. Авария в Чернобыле показала, насколько велико было братство людей, которые приезжали из разных уголков страны. Все остро воспринимали случившееся, болели за общее дело. Человек, прошедший Чернобыль, изменился. Он был один «до», и стал другим «после». Не только я, но и все остальные. Это был высший урок нравственности, и большинство с честью выдерживало испытания. И примеров тому не счесть.
Исходно мы понимали, что в рамках разрушенного здания, с разрушенными опорами, нельзя построить долговременное сооружение. Однако закрыть реактор обязательно нужно. Мы понимали, что психологический эффект от этого будет огромный. Кстати, смотреть на реактор было просто невозможно — это был очень «больной зуб», и его надо было обязательно закрыть. Проектом там предусмотрена вентиляция, различные устройства. Но честно признаюсь, я запретил их включать — нет в том необходимости. Выбросов из «саркофага» не было, хотя там щели и есть. Но такой цели — делать герметичное сооружение — не ставилось. Минувшие годы показали, что все расчеты оправдались. Провели исследования внутри «саркофага», доказали, что критической массы образоваться не может, значит, и цепной реакции не будет. «Саркофаг» был сделан за полгода.
Ядерная энергетика существует для того, чтобы гарантированно обеспечивать нас энергией. Да, это сверхвысокая технология, и основное требование к ней — убежденность в том, что она всегда под контролем. Для того чтобы утверждать это, нужна огромная база знаний. Если ты знаешь, как контролировать такую технологию, то она становится благом, которым мы просто обязаны пользоваться. На сегодняшний день урана-235 в урановой руде менее процента. Сегодняшняя атомная энергетика использует именно этот процент. Можно сказать, что мы топим котел спичками. Остальные 99 процентов урана-238 сегодня не используется. И происходит это потому, что мы работаем в «тепловом секторе». Если мы перейдем на «быстрый сектор», то начнем использовать уран-238, и тем самым переведем атомную энергетику в разряд возобновляемого топлива, то есть его будет в неограниченном количестве. Это первая задача. Если она не будет решена, то у атомной энергетики будущего нет. Вторая задача: это радиоактивные отходы. Используя «быстрый спектр», можно кардинально решать все вопросы по выжиганию отходов. Итак, вывод такой: атомная энергетика есть, она должна быть крупномасштабной. Сегодня для нас, специалистов, «картинка будущего» ясна, мы для себя ее «нарисовали». Следовательно, есть реальная возможность двигаться к намеченным целям. А это — замыкание ядерного топливного цикла. Ликвидация ядерных отходов как таковых вообще. Это самая актуальная и «неприятная» проблема в атомной энергетике. Ее обязательно надо решать, если мы говорим о будущем. Плюс к этому: создание реактора на быстрых нейтронах, что позволит обеспечить атомную энергетику топливом. А затем — наверное, в середине ХХI века — появление «реакторов-зажигателей». Это реакторы, в которых мы будем сжигать ядерные отходы, всю ту «гадость», которая так волнует сегодня не только экологов, но и всю общественность. Хочу заметить, что и у этой сложнейшей проблемы — загрязнение природной среды — тоже есть вполне обоснованное научное решение. Чтобы обеспечить энергетическую безопасность России, нужен базовый проект. Это, безусловно, атомная энергетика. Иного просто не дано.